Выбрать главу

Хотелось быть одному, хотелось беседы с такою душою, которая вся открылась бы ему и зазвучала согласным с ним возвышенным гимном.

Порфирий в номере, где сейчас никого из его сожителей не было и где по кроватям и походным койкам валялись каски, шарфы и сабли, снял мундир, отдал его чистить денщику и приказал подать себе в комнату завтрак.

Он подошёл к столу, вынул походную чернильницу, достал бумагу и своим твёрдым, красивым почерком начал:

«Милостивая государыня, глубокоуважаемая и дорогая графиня Елизавета Николаевна…» Он остановился… Шаловливый голос, потом целый хор запел ему в уши с бубном, с бубенцами, тарелками, с присвисточкой:

Черноброва, черноглаза, Раскудрява голова!..

Порфирий порвал листок, полез под койку, выдвинул походный чемодан, отстегнул ремни и откинул медную застёжку. С самого дна чемодана достал он сафьяновый конверт и оттуда большой кабинетный графинин портрет.

Графиня Лиля снималась у лучшего петербургского фотографа Бергамаско, и, должно быть, несколько лет тому назад. Но Порфирию она представилась именно такою, с какою он так недавно расстался в Петербурге. Подвитая чёрная чёлка спускалась на красивый лоб. Подле ушей штопорами свисали локоны, большие глаза смотрели ласково и любовно. Бальное платье открывало полную высокую грудь. Пленительны были прелестные плечи.

В ушах всё звенело малиновым звоном, пело сладким нежным тенором, заливалось красивым хором.

Чернявая моя, Черноглазая моя! Черноброва, черноглаза, Раскудрява голова… Раскудря-кудря-кудря, Раскудрява голова!..

Порфирий поставил карточку, чтобы видеть её, и снова взялся за перо.

Он начал просто: «Графиня…» Он описал молебен и смотр войск на скаковом поле.

«…Итак, война объявлена, – писал он, – я иду с драгомировскими войсками в авангарде Русской армии на переправу через Дунай, иду совершать невозможное… Молитесь за меня, графиня. В эти торжественные для меня часы пишу Вам один в гостиничном номере среди походного беспорядка. Весь я, как натянутые струны арфы – прикоснитесь к ним, и зазвучат… Только Вы, графиня, поймёте меня, только со струнами прелестной Вашей души – мои струны дадут согласный аккорд. Графиня, я сознаю, я немолод, я вдовец, у меня взрослый сын – Вы всё это знаете, но Вы знаете и то, как я Вас люблю и как Вы мне нужны. Я прошу Вашей руки. Как только я получу Ваше согласие – я напишу отцу. Он Вас любит и ценит, и я уверен, что он будет счастлив назвать Вас своею невесткой…»

Порфирий не сомневался в согласии. Он писал, увлечённый своею любовью, всё поглядывая на милый портрет. Вдруг охватил его стыд: в такие торжественные, великие минуты, когда нужно было всё своё, личное, отбросить и позабыть и думать о самопожертвовании, о смерти, о подвиге, он думал и писал о личном счастье, о победе, о Георгиевском кресте, о славе, о долгой счастливой жизни с весёлой, чуткой, жизнерадостной графиней Лилей. В ушах звучало её любимое словечко: «Подумаешь?..» «Подумаешь – Порфирий мне предложение сделал…» А незримый хор всё вёл в душе весёлыми, бодрыми драгунскими голосами:

Чернявая моя, Черноглазая моя, Черноброва, черноглаза, Раскудрява голова!..

С карточки Бергамаско улыбалось несказанно милое лицо, и казалось – вот-вот оживут и счастьем загорятся блестящие чёрные глаза и маленькие губы сложатся в неотразимо прелестную улыбку.

VI

Драгомировская дивизия, направляясь через Румынию к Дунаю, остановилась на днёвке у деревни Бею.

Афанасий лежал на поле подле своей низкой палатки и смотрел, как его денщик, солдат Ермаков, сидя на корточках, налаживал «паука». Подле Афанасия, подложив под себя скатку, сидел молодой стрелок с пёстрым охотницким кантом вокруг малинового погона. Загорелое, чисто побритое лицо было точно пропитано зноем долгого похода. Чёрное кепи было сдвинуто на затылок. Мундир был расстёгнут, и ремень со стальною бляхой валялся подле стрелка.

От самоварчика-«паука» тянуло смолистым дымком сухих щепок, томпаковое [161]туловище самовара побулькивало, и лёгкие струйки пара вырывались в маленькие отверстия крышки.

– Зараз и вскипит, – сказал Ермаков, – пожалуйте, ваше благородие, чай; заваривать будем.

Не вставая с корточек, ловкими, гибкими движениями денщик достал чай из поданного ему мешочка и всыпал в мельхиоровый чайник, залил кипятком и поставил на самовар.

– А переправа будет, – вдруг сказал он, – солдатики сказывают – у Зимницы.

– Ты почём знаешь? – сказал Афанасий. – Это же военный секрет. Никто, кроме государя императора и главнокомандующего, о том не знает и знать не может.

– Точно, ваше благородие, тайна великая. Оборони Бог, турки не проведали бы. Ну, только солдатики знают… От них не укроется. Мне говорил один из понтонного батальона – земляк мой… У Зимницы… И казак терский, пластун, сказывал тоже. Там, говорил, берег – чистая круча, и не взобраться никак. Виноград насажен. У турок, сказывал, ружья аглицкие, многозарядные и бьют поболе чем на версту, и патронов несовместимая сила. Так в ящиках железных подле их аскеров [162]и стоят.

– Откуда казак всё это узнал? – спросил Афанасий.

– Ему болгары-братушки сказывали.

Солдат вздохнул.

– Ну, однако, возьмём!.. Взять надо!..

Он разлил чай по стаканам и, подавая офицеру и стрелку, сказал:

– Пожалуйте, ваше благородие. Коли чего надо будет – вы меня кликнете. Я тут буду, возле каптенармусовой [163]палатки.

И с солдатской деликатностью Ермаков ушёл от офицерских палаток.

– Видал миндал, – сказал стрелок, – Всё, брат, знают. Всё пронюхают. Почище колонновожатых будут. У нас стрелки тоже говорили, что у Зимницы.

– Всё одно, где укажут, там и переправимся, – сказал Афанасий. – Скажи мне, князь, что побудило тебя вдруг так взять и пойти на войну солдатом?..

– Офицерских прав не выслужил, пришлось идти в солдаты.

– Но ты? Мне говорили… Ты труд презираешь… А это же труд!..

– Ещё и какой!

Стрелок показал свои руки, покрытые мозолями.

– Видал? А ноги в кровь… Эту проклятую портянку обернуть – это же искусство! И сразу не поймёшь такую на вид немудрую науку. Почище и поважнее будет всех этих чертячьих Спенсеров и Карлов Марксов.

– И вот ты пошёл!.. Добровольно!.. Что же, или и тебя захватило, как многих захватило…

– Видишь, Афанасий… Я и точно хотел жить так, как создан был Богом первый человек. Без Адамова греха, не мудрствуя лукаво, Ты помнишь – в Библии…

– В Библии?.. Ты за Библию принялся? С каких это пор? Это после твоих чёртовых Марксов, Бюхнеров [164]и ещё там каких мудрящих немцев. Чудеса в решете!

– Так вот, по Библии – Бог создал человека для того, чтобы он ничего не делал. Пища сама в рот валится. Животные служат ему. Солнышко греет. На мягкой траве с этакой милой обнажённой Евушкой сладок сон. Это и есть райская жизнь – ничего не делать. Ни о чём не думать, не иметь никакой заботы. И надо же было этому балбесу Адаму согрешить и навлечь на себя проклятие! Стал он задаваться дурацкими вопросами. Отчего солнце светит? Что ему, дураку? Светит и светит – радуйся и грейся в его лучах… Нет, стал думать, а какая там земля? А имеет рай пределы и что за ними?.. Вот осёл, как и все учёные ослы!.. Что ему с этого? А накликал на себя беду – труд…

– Но ты, князь, кажется, сумел так устроиться, что не трудился никак.

– Устроиться-то я устроился, а вот представь себе – стало мне тошно. И пошёл я потому ещё… Ну, да это потом… Пришёл, видишь ли, такой момент в жизни, что либо в стремя ногой, либо в пень головой. Ну, пня-то мне не захотелось, – вот и надел солдатскую лямку.

вернуться

161

Латунное: сплав меди с цинком.

вернуться

162

Солдат.

вернуться

163

То есть там, где выдаётся снаряжение, обмундирование, продовольствие.

вернуться

164

…чертячьих Спенсеров… чёртовых… Бюхнеров… – Спенсер Герберт (1820 – 1903) – английский философ и социолог, один из основоположников позитивизма; идеолог буржуазного либерализма. Главное сочинение – «Система синтетической философии». Бюхнер Людвиг (1824 – 1899) – немецкий врач, естествоиспытатель и философ; представитель вульгарного материализма.