А 9 декабря, будто запустили камнем в окно, в Рязань пришла телеграмма Копелева: «Александр Трифонович восхищён статьёй». Ещё через день, 11-го, как раз в день рождения, пришла телеграмма от Самого: «Прошу возможно срочно приехать редакцию нового мира зпт расходы будут оплачены = Твардовский». Солженицын ответил, что приедет утром. «Тихое житьё» кончилось.
12 декабря семичасовой электричкой он уехал в Москву. Пересекая Страстную площадь, суеверно постоял у памятника Пушкину — «отчасти поддержки просил, отчасти обещал, что путь свой знаю. Не ошибусь». В полдень пришли с Копелевым в редакцию. Здесь начинали поздно, и Твардовского ещё не было. Знакомились в отделе прозы, у Анны Самойловны. Много позже Солженицын узнает, а потом опишет, как на самом деле случилось, что «Щ» попал в руки главного редактора, минуя промежуточные звенья. Целую неделю после 10 ноября рукопись пролежала на столе у Берзер без движения, неприкрыто, даже не в папке. Расчищая стол, Анна Самойловна прочла несколько фраз, поняла, что так держать нельзя и читать надо не здесь. Взяв текст домой, прочла, сверила впечатление у подруги, редактора критики К. Н. Озеровой, и всё сошлось. Вдохновенным порывом Ася ощутила, что сейчас решается судьба новой русской литературы и судьба безвестного писателя, и обе судьбы она в силах счастливо изменить. От того, насколько она будет бесстрашна и безупречна в своей правоте, а также осмотрительна, тонка, деликатна, последовательна, — зависит, быть может, ход истории. Эта миссия выпускнице МИФЛИ удалась абсолютно! «Ведь у нас был необыкновенный институт, — писала Берзер в своей незавершённой книге “Сталин и литература”, — и многие сравнивали его с пушкинским лицеем. И Твардовский кончал наш институт. И Солженицын поступил заочно на филологический факультет. А Солженицын — наш сверстник, и перебитое наше поколение может гордиться тем, что такой писатель вышел из его рядов, свидетельствуя о правде, мужестве и удивительном трудолюбии, которым были отмечены лучшие из нас. Каждое поколение имеет свою литературную вершину. Наша вершина — Солженицын»[74].
Вид полуслепой рукописи был непрезентабелен — Берзер отдала её в перепечатку за счёт редакции. Специальными манёврами, перебрасывая от одного ответственного лица к другому и зная слабые места каждого, вызвала общую неохоту это читать. Получила полное право обратиться к Твардовскому. Передавая ему рукопись (вместе с «Софьей Петровной» Л. К. Чуковской) сказала: «Лагерь глазами мужика, очень народная вещь» — и попала в самое сердце шефа. «Узнав потом жизнь редакции, я убедился, — писал Солженицын, — что не видать бы “Ивану Денисовичу” света, если б А. Берзер не пробилась к Твардовскому и не зацепила его замечанием, что это — глазами мужика». Потом Твардовский читал, звонил, узнавал, и особенно ему нравилось, что «Щ» — не мистификация, что написана она не литератором и не москвичом.
Твардовский приехал в журнал с заседания Комитета по Ленинским премиям. В этот день, ещё до рассвета, записал в рабочей тетради: «Сильнейшее впечатление последних дней — рукопись А. Рязанского (Солонжицына), с которым встречусь сегодня». Беседа с автором, фамилию которого Твардовский ещё толком не усвоил, состоялась за старинным овальным столом посередине большой общей комнаты: редактор и автор друг против друга, головка редакции — по бокам. Твардовский старался держаться сдержанно и солидно, но по сиянию глаз видно было, как счастлив этот золотодобытчик, открывший новый прииск. Глядя на своё открытие почти уже с любовью, он говорил, что написана отличная вещь, опытным художником, сформировавшимся писателем. Что «Щ» даже выше «Мёртвого дома»: там народ дан глазами образованного человека, здесь интеллигенция дана глазами народа. И как важно, что день выбран рядовой, даже без бани, и что нет никаких ужасов, и поражает сочный язык. Присутствующие кивали, поддакивали, замечания были как будто мизерны. Предложено было для весу рассказ назвать повестью и заменить невозможное «Щ-854» на спокойное «Один день Ивана Денисовича». Автор, хмуро ожидавший, что начнут выламывать руки и тыкать в текст ножницами, согласился. Самые опасные вопросы — сколько времени писалась повесть, и что ещё есть в столе — он сумел обойти… Так, кое-что, этюды, может быть, рассказик ещё найдётся, ну, там несколько стихов… Все смущённо притихли, услышав размер заработка рязанского учителя: цифра была за гранью понимания, да и одет автор был в уровень со своей зарплатой. «Властно и радостно распорядился Твардовский тут же заключить со мной договор по высшей принятой у них ставке (один аванс — моя двухлетняя зарплата). Я сидел как в дурмане…» Расставаясь, Твардовский предупредил, что печатания твёрдо обещать не может, сроков не называет, но усилий не пожалеет.
Тем же вечером Солженицын привёз домой ДОГОВОР, первый в жизни, а с ним письменные отзывы заместителей Твардовского — А. И. Кондратовича и А. Г. Дементьева. При сдержанных похвалах общим было согласованное мнение: печатать невозможно… случай сложный… не поможет никакое предисловие или послесловие… Похоже, оба заместителя отлично сознавали, что печатать и невозможно, и вредно, и не будет, конечно, журнал это печатать, но поскольку главный увлёкся, нужно мягко спустить на тормозах. Замы, конечно, ничего против автора не имели, но благополучие «Нового мира» почитали превыше всего. А в близких кругах знали, что накануне случился разговор с глазу на глаз между шефом и его замом, битым и осторожным Дементьевым: «Учти, Саша! Даже если нам удастся эту вещь пробить, и она будет напечатана, они нам этого никогда не простят. Журнал на этом мы потеряем. А ты ведь понимаешь, что такое наш журнал. Не только для нас с тобой. Для всей России». «Понимаю, — ответил Твардовский. — Но на что мне журнал, если я не смогу напечатать это?»
Солженицын сидел в Рязани, вёл уроки, помалкивал, и только за три дня до Нового года написал Зубовым, заметая следы: «Вас очень удивит, если я скажу, что (по стеснительности таясь даже от Вас), я немножко баловал литературкой в свободное время, то есть, имел дерзость пытаться писать. Так я написал некую повестушку “Один день Ивана Денисовича” — и после XXII съезда мне показалось, что как раз самое время её напечатать бы — и отправил в “Новый мир”. Реакция “Н. М.” превзошла самые радужные ожидания: оно выразилось в телеграммах и выражениях восхищения. Сочли, что я какой-то там самородок и будто бы даже никаких художественных исправлений они не находят. Всё это меня удивило, как удивит и Вас. Может быть, Вам удастся эту вещицу когда-нибудь и прочесть — если её напечатают. То есть редакция-то повесть мою приняла, заключила со мной договор на неё и в счет договора заплатила тысячу руб. новыми, редакция намерена печатать — но шансов на это немного, зависит не от неё. Вот какие новости, всё это, конечно, меня выбило из колеи».
Как должны были торжествовать Зубовы, хранившие все Санины рукописи с 1953 года!
Но ещё в декабре Солженицын дважды ездил в «Новый мир». Берзер указывала цепляющие места, и они вместе смягчили несколько выражений. Опытный редактор (пятнадцать лет работы в газетах и журналах), Анна Самойловна предупреждала, что лучше подольше ничего не править, так как неизвестно, к чему придерётся цензура. «Никто в “Новом мире” тексты мои никогда не трогал. Никогда никто со мной художественной работы не вёл вообще. Была лишь неудачная попытка Кондратовича переставлять слова, которую он вскоре оставил по безнадёжности». В те декабрьские приезды были отданы Твардовскому лагерные стихотворения, подборки «Крохоток», а также рассказ о Матрёне без нескольких непроходимых фраз. «Крохотки» были признаны «записями в общую тетрадь про запас», стихи показались слабее, чем проза (а надо было не просто напечататься, надо было «выстрелить»!), Матрёна оставлена в редакции для обсуждения на январь.