Воодушевленные благословением Богоматери, стражники поехали вперед. Пленник тихо напевал себе под нос о святой королеве, никто не пытался его заткнуть – пусть себе поет, прославляя событие в веках.
***
Белый потолок собственного захваченного дворца, хрип в легких и нестерпимая боль. Дерден ворвался, вернувшись от городских ворот. Что, лантская морда, не успел сберечь мою жизнь? Гореть тебе теперь в аду, пес-предатель! Что делают с ранеными волки? Ничего. Если ранена добыча – ее прикончат, чтобы не мучилась. Если ранен вожак, то ничего. Изрыгающего проклятия главу клана просто кинули в первой попавшейся комнате на постель! Ждать, сдохнет ли эта тварь. Я им припомню!
Дышать все больнее. Каждый вздох колет новым ножом. Почему я еще не помер, черт возьми?! Дерден, скажи, с какого, пробитое сердце еще не дало мне упокоиться и всех вас прибить в посмертии?! Что?! Чертов пес сидит на коленях перед кроватью и лапки сложил. Дурень царя небесного!
– Бог, Верд, это-о-о… это, понимаешь-ш-шь, такая дрянь, которая тока для людей. – Легкие свистят и булькают, нарушая торжественность изрыгаемой последней речи. – Убил бы всех-х-х… простих-х-хоспади-и-и… – хохочу и, захлебываясь от злости и абсурда, рисую кривой крест на теряющем всякие чувства теле. Комната вспыхивает, пытаясь привлечь мое внимание из-под прикрытых от усталости век. Сейчас, я немного подремлю и вернусь к вам, дурни… вдали слышен стук копыт. Карету сперли, черти!..
Дерден, оправдываясь, говорит о каких-то волках, что ушли под длань девицы в отряд. Какой девицы? Какой отряд? Так темно, хоть глаз выколи, кто выключил свет? Полвдоха, рывок судороги. Кажись, почти конец. Говорят, умирать больно. Может быть, я уже не знаю. Холодно…
Потолок загорается. У меня были открыты глаза? Не понимаю… Дерден, будто в другом мире, молится. Его громкие крики восторга теряются где-то внизу… потолок расходится. Кругом свет. Долбанный ТОТ свет! Я вижу старика в белом одеянии без завязок, пуговиц и малейших знаний о кройке и шитье. Как его одежда не падает – знают только тупицы крылатые, которые тут же летают. Старик спрашивает, верую ли я во всеобщую нерушимую неделимую и равноапостольную католическую церковь на земле и в единого господа моего.
Легкие все еще булькают и свистят, захлебываясь кровью, пытаюсь донести до Пресветлого самое важное мое слово:
– Ш-ш-шт-та?! – чую, как онемевшие губы расплываются в наглой улыбке. Бог для слабаков! Бог эт наивная шуточка для людей! Старик серьезно смотрит на меня и тянет ко мне свою светящуюся руку.
– С этого дня поверишь! – с серьезным видом, сообщает мне Бог. Нестерпимая боль пронзает грудную клетку второй раз. Я теряю сознание, чуя только как двое бескрылых подлетают ко мне со своими громами небесными. Верую…
***
Вечер наступал, укутывая мир ледяной ветреной тьмой. Алан растер замерзшее плечо и вздрогнул от неожиданности: руки едва ли слушались. Кисть, отекшая и горячая, ныла опухшими суставами. Лоб был мокрым от пота и тоже горячим. Со злости Росланг стукнул деревяшку стены, с трудом сжав пальцы в кулак. Внутри кулака стало мокро. Задрав рубашку, он увидел перевязки с зеленой кашицей и целыми листьями, но кровь горела в нем и не принимала чужое. Сумка, лежавшая тут же, хранила в себе не тронутые чужими припасы и лекарские снадобья. Алан, чертыхаясь, негнущимися пальцами, шикая от громадной гнойной трещины, пересекшей ладонь, достал два пузырька синего стекла и влил в себя первый.
У стены, прислонившись к бревну, появилась его тень, скрестив руки на груди.
– Чуешь же, что не поможет. – Лежащий мужчина только отвернулся и плотнее запахнулся, укрывая уши. Он не спал вторую ночь, но даже черт не заставил бы его сейчас уснуть. Тело его пульсировало, наливаясь жаркой тяжестью, болезнью и омертвением. Он знал это, потому что уже умирал и отчаянно желал оттянуть этот момент еще. Дышать становилось все трудней и трудней, словно кто-то напихал шерсти в его рот и нос. Воздуха не хватало. Сердце отдавало болью, каждый удар прорывал застывающую реальность пока еще действием, среди вязкого безмолвия. Онемели плечи, руки давно перестало покалывать. Липкая вонючая прядь неудобно пристала ко лбу, перечеркнув лицо, и, стягивая щеку наискось. Не было сил бодрствовать. Лишь природное упрямство то и дело пробуждало храмовника от забытья, считая, что беспомощное сознание сможет хоть сколько отсрочить неминуемую гибель...