Примечательно, что, когда я рассказал родственникам, почему терпеть не могу уроки плавания — хотя море и пляж я любил так сильно, что хотел прожить всю свою жизнь в воде, потому что при всей двойственности моей натуры я, безусловно, ближе всех своих собратьев к амфибии, — в ответ мне поведали совсем другую историю. Во время геноцида армян, если кто-то из турков принимал еврея за армянина, ему стоило только спустить штаны — и он оставался жив.
Позвольте же мне без всяких экивоков поставить вопросы, цель которых не столько в том, чтобы получить ответы, сколько в том, чтобы показать, в каком замешательстве я, писатель из космополитичной Александрии, пребываю по поводу вопроса о еврейской идентичности в космополитическом мире. И с этой целью давайте на долю секунды вообразим себе, что Фрейд действительно держит в руке фаллический символ.
Что он пытается нам сказать по поводу этого фаллоса? Может, он держит в руке еврейский член и говорит: «Смотрите, дамы и господа, я, конечно же, стопроцентный космополит, но я никогда не смогу — да и не захочу — забыть о том, что я еврей»?
Или он пытается нам сказать строго противоположное? «Смотрите, дивитесь и зрите: вот доказательство того, что я не еврей и никогда им не был».
Или: «А я вообще позволил бы вам задаться этим вопросом, если бы предполагал, что вы придумаете вот это?»
Или он говорит нечто совершенно иное? А именно: «Это просто сигара. И подумать иначе способен только еврей из Александрии, который никогда ничего не понимал во Фрейде и не пытался разобраться со своей тревожностью по поводу того, что он еврей. Сие, господин хороший, про вас говорит куда больше, чем про меня».
А я, ни секунды не поколебавшись, скажу, что он прав, что речь тут действительно обо мне и о моем захиревшем иудаизме, который отчаянно выискивает повсюду столь же захиревших евреев, хотя бы для того, чтобы потешиться иллюзией, что существуют и другие евреи вроде меня, что евреи вроде меня не одиноки, что, возможно, все евреи таковы, в том смысле, что все евреи — это другие, одинокие евреи, что ни одному еврею не дано подлинного еврейства с того момента, как он переступил порог гетто, что на всех евреях лежит отпечаток диаспоры, причем столь отчетливый, что притворяться не евреями для них — самый верный способ открыть для себя, что они евреи до мозга костей и что в этом странном новом мире, который напоминает им о том, что теперь-то они свободны, некая часть их души продолжает таиться во тьме, только и мечтая крикнуть другому еврею: «Ceci n’est pas un cigare»[10].
Путешествие литературного пилигрима в прошлое
Всякий раз, как я пытаюсь осмыслить свою писательскую сущность, на ум мне приходит возглас моего стоматолога после того, как в один прекрасный день он извлек у меня из клыка четвертый нерв, о существовании которого никто не подозревал. Может, и у меня, как у писателя, тоже есть «скрытый нерв»?
Ведь, наверное, у всех писателей есть скрытый нерв, который еще можно назвать потайной комнатой, неотторжимой собственностью, и именно он порождает их прозу, приводит ее в движение, заставляет поворачивать туда-сюда, именно он не подлежит подделке, как подпись, хотя и спрятан куда глубже, чем стиль писателя, голос и прочие общеизвестные штуковины?
Скрытый нерв — главное, что есть в каждом писателе. Именно его писатели и пытаются предъявить напоказ, когда пишут о себе в нашу эпоху персональных мемуаров. Но одновременно именно его каждый писатель первым делом учится обходить, скрывать, будто нерв этот — глубокая и постыдная тайна, которую положено прятать под много слоев ткани. Некоторые и сами не знают, что таят этот нерв от собственного взгляда, а уж от чужого и подавно. Некоторые допускают грубую ошибку, принимая исповедь за интроспекцию. Другие, наделенные, видимо, бóльшим хитроумием, открывают соблазнительные пути, прямые и окольные, чтобы сильнее всех запутать. Некоторые не в состоянии определить, зачем пишут: чтобы обнажить или упрятать этот потайной нерв.