Выбрать главу

И я пошел босиком по холодному, почти ледяному полу к синей занавеске.

Под одеяло она меня не пустила. Опять сказала: «Мы разбудим Саню», и это было уже совсем другое. Не вы разбудите Саню, а мы разбудим, и потом, тихо … иди, я сама приду. О! Какие это были слова. Какая музыка в них звучала. Сама приду. Не разрешаю, не согласна, а сама приду!!!

Конечно, думал я, еще раньше, когда только рождалась надежда, — я не Пашка — рядовой шибздик, а капитан, высокий и стройный.

В ушах звенело: «Сама приду», и я быстренько пошлепал к себе на сундуки, застеленные чистым рядном и покрытые байковым одеялом оранжевого цвета.

Лег я, а она не идет.

Стал думать… обманула. Хотела избавиться, теперь не придет. Долго, целую вечность валялся я в такой лихорадке. Слушал, прислушивался, не шуршит ли занавеска — ничего.

И вдруг! Чу! На моем лице рука. Так, совсем не слышно и как бы неожиданно. Я давно уже отодвинулся к стенке, освободил место с краю и отвернул одеяло. Как неслышно подошла. Присела на краешек постели. Что это, она в голубом шерстяном платье? Еще бы шубу надела, подумал я, и стал сердиться. Пришла разговаривать «за жизнь». Деревня есть деревня. Сейчас начнет объяснять, что без любви нельзя, или еще что-нибудь в этом роде. Как будто мы не на войне, а горожане, приехавшие на сенокос в колхозе.

Но она молчала. Я вскочил, стал ее целовать. Пытался снять платье — не разрешает. Но уложилась, а я рядом. Укрылись одеяльцем. Целую — отвечает. Трону платье — не разрешает.

Долго мы так развлекались. Она разрешала все, кроме одного. Нужно что-то сказать! Говорить! А я все молчал и пытался, пытался. Если бы она была светской дамой, полагалось бы жаркое объяснение: «Я полюбил вас с первого знакомства, как увидел вашу красоту, так и обмер». Для деревенской — только одно: «Я поженюся на тебе». И так сказать следовало, чтобы поверила, что если бы не ночь, то встанем, как только развиднеется, сразу пойдем в сельсовет, распишемся — и все дела, а сейчас раздевайся. Самое главное сейчас, сейчас.

Был еще третий, магический, безотказный вариант, он действовал во время войны — вот сейчас, сразу, иду в бой, и меня убьют, а ты отказываешься. Завтра меня уже не будет на свете, и ты себе не простишь этого никогда, всю жизнь, а я буду лежать на снегу, весь белый и неподвижный навсегда, а сегодня ты могла бы … Я знал все варианты, но не мог воспользоваться ни одним. Первое — о любви я врать не хотел и не смог бы. Второе — я был женат, обожал и жалел после Куйбышева свою жену, и говорить такое было невозможно. Третье — я был суеверен, как все на войне, и сказать слова: «меня убьют» не мог и не хотел. Нужно что-то говорить, а четвертого варианта нет.

Я устал, сердился и, наконец, сказал: «Что ты валяешь дурака? Катись отсюда. Ведь ты сама пришла, а впрочем… иди, иди. Уходи отсюда…»

Она села, опустила ноги, посидела немного, быстро сорвала платье и белье и кинулась ко мне.

Была со мною недолго. Потом только спросила: «Теперь вы довольны?» — У меня не было слов. Такой вопрос мог бы задать только я. Она, очень смущенная, удрала.

Утром, чуть свет, прискакал вестовой. Меня вызывают в отдел кадров 54-й армии.

Поехал. Тащился шесть часов. Получил направление — приказ: явиться срочно в распоряжение полковника Данилюка — начальника оперотдела штарма 54.

До полковника два часа, до Гули обратно — шесть часов. Я выбираю трудный путь (очевидно, Гуля мне нравится больше полковника) и еду к Гуле. Надеюсь на то, что неразберих меня выручит.

Встреча! Ночь! Прощание! Все на высоком волнении. Во время прощальной прогулки обнаруживаю списанный нашими тыловиками мотоцикл «ИЖ». Мы закатили его в сарай, забросали соломой, и я обещал заехать за ним после войны. После войны… какие слова. Я прощался с приятным приключением. Гуля — серьезно, с большой грустью. Говорила то, что должен был, казалось, сказать я. На конце деревни я ушел в серые сумерки в серой шинели с маленьким серым сидором. Она стояла под холодным ветерком в сапогах, шерстяном грубом платке и черном ватнике. У штабеля бревен. «Деревенская мадонна» на росстанях.

Ощущение приятного приключения продолжалось и утвердилось уверенностью в том, что мне здесь больше не бывать, и еще тем, что все радости я получил «бесплатно», что называется, не понеся за них соответствующего наказания и не получив порции трудностей. Иногда приходится платить втройне за то, что берешь даром.

Как выяснилось позже и как сказал, кажется, Джек Лондон, бесплатный сыр только в мышеловке.

В искренность горевания Гули я верил не вполне. Искренность ее была бессомненной. Однако — война. Придет новый капитан или майор, и все может быть, думал я. Женщины не кариатиды. Ждать меня она не обещала, да я и не говорил ей ничего такого. Расстались, и все.

Однако наша встреча имела очень существенное продолжение. А пока я шел, потом ехал на попутных и пришел в хозяйство (как тогда говорили) полковника Данилюка. Это хозяйство было оперативным отделом штаба 54-й армии.

У полковника было семь или восемь помощников. Я был этим самым седьмым или восьмым. Должность Данилюка — генеральская, а моя — помощника — полковничья.

Во время войны все офицеры занимали должности, не соответствующие их званиям. Так, командиры полков — майоры на полковничьей должности, командиры-полковники — на генеральской, и т. д. Вскоре произошло два интересных события. Мне присвоили майора, и командующий, генерал-лейтенант Рогинский взял меня из оперотдела к себе в помощники по управлению наступающими войсками. Опять из уютных землянок штаба армии, построенных специальным саперным батальоном, с тремя-четырьмя накатами, обитых плащ-палатками, в которых я побыл всего недельку, перешел в окопы самых впередистоящих или идущих или бегущих частей пехоты, так знакомых мне по трем годам этой проклятой, этой прекрасной войны.

РИГА!.. РИГА!

Ура! Мы прошли старую границу и даже нашли пограничный столб, стоящий боком и указующий на Ригу еще с того старого времени. После Пскова наша программа — Рига.

Псков, или Pleskau, значилось на всех указателях, оставленных немецкой армией, отступавшей к Пскову. Эти указатели были большими и малыми. Стояли на каждой дорожке и даже тропке, их было очень много. Противник боялся заблудиться даже на дороге от сортира к дому. У них порядок. После Пскова плакатов стало еще больше. На всех стрелки и: Riga… Riga… Riga…, и мы шли по этим указателям, и казалось, немцы оставили их для нас, как заяц оставляет следы для борзой.

Наши части очень редко делали надписи на дорогах. Всегда неясно было, кому это должно делать, и все не делали. Найти 24-й полк или 1-ю бригаду было так же трудно, как фрикадельку в супе, особенно если ее в данной миске не было. А деревню Вороново отыскать среди торфяных болот и того сложнее, ибо если спросишь, то сначала будут узнавать, не шпион ли ты. А это, как известно, доказать невозможно.

Итак, мы перешли старую границу Латвии и вторглись в пределы близлежащего фольварка. Часть наша продолжала движение вперед на Запад, а мы, четыре офицера с одним рядовым шофером нашего джипа, въехали в ворота фольварка. Латышский фольварк — это то же, что хутор по нашему. Но это только с одной стороны, с другой же стороны — это совсем иное. Просторный кирпичный дом под железом, большой погреб с дерновыми наклонными стенами и красной дверью. Сараи из дикого камня с широкими дверями-воротами. Главная черта — добротность. В одном машины, все крашеные, чистые, в другом сено, в третьем лошади, коровы, в пятом свиная ферма. И главное — видно: хозяин был счастлив здесь жить и работать, счастлив тем, что видны результаты работы. Его работы и для его семьи…

Но мы вошли в дом… никого! Во дворе… никого… наконец, из подвала вышел хозяин-латыш, его жена и два сына. Они прятались там от обстрела. Во дворе еще «тепленькая» воронка от нашей мины.