Выбрать главу

Первый взгляд — на жену. Женщина как женщина, крупная в кости, миловидна, в домотканой юбке, чистенькая, и все в доме чисто-пречисто. Но от мужиков глаз не отведет. Шея, плечи, руки, рост… все большой мужской прелести и красоты. После наших солдат, замученных длинными голодными годами, замордованных колхозами и сельсоветами, тоших, в среднем низкорослых, как ни странно (или мне не повезло приветствовать в нашей части известных исстари русских великанов-гренадеров), эти антиакселераты рождения шестнадцатых-двадцатых годов были в зеленом контрасте с хозяевами фольварка. Нам разглядывать этих трех мужиков было истинным удовольствием (чего нельзя сказать о другой стороне). Латыши ждали плохого, вели себя беспокойно и крайне скованно.

Говорил по-русски один хозяин. Мы приказали, или даже предложили, принести нам еды. Все было выполнено мгновенно. И какая снедь была через десяток минут на застеленном чистой скатертью столе… Из погреба, вход в который был также из кухни, хозяйка принесла две большие кринки холодного молока. На огромном круглом блюде горой лежали куски вареного свиного мяса с прослойкой сала. Куски были кубической формы с размером стороны сантиметров десять. На другом блюде высился холм нарезанного большими кусками белого свежайшего хлеба, как бы специально испеченного к нашему приходу. Все было подстать виду хозяев. Хотелось сказать, что только на такой еде могут вырасти такие плечи. Против каждого из нас стояла большая глиняная кружка и больше ничего, никаких вилок, ложек и тарелок. Были поданы чистые полотенца, таз и кувшин с водой. Мы сняли шинели, умылись и, едва сдерживая пыл, сели за стол с желанием не показать себя голодными. Но нам не удалась эта задача. Кто начал с молока, кто с мяса, а я с хлеба. Ох, какой хлеб… Какое молоко и мясо… Сыновья исчезли. Хозяйка молча помогала наливать молоко (однако я вычислил, что она по-русски понимает).

— Как вам жилось при немцах?

Хозяин сказал: «Хорошо нам жилось при Ульманисе…»

— А в колхозе вы были? До войны?

— Да! Этот колхоз как смертный грех. Все у нас отобрали, даже семенное зерно, и ничего … А два пьяных дурака, которые свою семью не могли прокормить, учили нас, как жить.

— А при немцах что, лучше было?

Латыш, увидев, что мы не кусаемся, и вычислив в нас строевых, а не КГБ, расхрабрился и сказал:

«Лучше. Мы платили большой налог, но давали жить и работать. Мы были сами хозяева своего дома и хозяйства, а это очень хорошо. А у вас все начальники один дурней другого. Все не знают, что делать. Насажали дамочек, деваться некуда было. У них порядок, сдал налог, и никто не мешает работать. Больше всего на свете ненавижу начальников-баб. Сама дура дурой, а председатель. Попробуй ей доказать самое простое. Лучше ее любой вор и бандит и немец. Зато она сидит у телефона и хорошо выполняет все, что скажут наверху (показал пальцем на потолок).

Так жить не интересно. Надо труд любить, а они в колхозе, слушая Маркса или Троцкого, сделали так, что все не любят трудиться. Как каторга».

Мы молчали, а он говорил. Как тогда казалось, он нес контру, а в душе я думал, что все правильно, особенно о дурах-бабах. И мне даже жаль было нашего хозяина (какие плечи и шея). Придут после нас политработники и заберут его в тюрьму. А он и есть Микула Селянинович, кормилец и поилец нас, горожан. И хороший человек, трудяга, и с результатом. Если бы всю землю раздать им, таким плечистым, кормили бы весь мир.

Еще мы молчали, неотворотимо наслаждаясь едой. Разве можно было прервать жевание такого мяса? Но всему есть вершение и завершение. Еда кончилась, вернее, окончились возможности наслаждаться.

Мы скинулись по сотне рублей (мельче не нашлось) и, к большому удивлению хозяина, вручили ему. Он готовился к другому. Думал, например, уведут жену на чердак, а на лестнице будет стоять один с автоматом, или потребует золото, или еще что-нибудь плохое, а мы ему деньги!!!

Окончен пир, началась опять чума.

Мы вышли во двор и… страшная картинка. В дальнем углу стоит телега с грязной лошаденкой из наших тыловых. На ней бочонки и ведра, а вокруг бегают солдаты с полами шинелей, задранными на голову.

Да, наш хозяин не зря ждал худого. Интенданты, подъехавшие с тыловой командой, грабили пчельниковый сарай с ульями, устроенными на зиму. В таких ульях совсем не много меду. Если его взять, пчелы умрут. Но кому дело до пчел.

К нам уже бежал старшина с ведром, полным сотового меда, и кричал:

«Товарищ майор, товарищ майор, погодите, возьмите медку…»

Хозяин смотрел из окна. Мне очень хотелось обругать старшину. Еще больше хотелось приказать ему отнести мед обратно в ульи. Но… я взял ведро в наш джип под страшным взором хозяина. Мы выехали со двора.

Искал ли я оправдания?

Да, искал. Я вспомнил Митурич. Жертвенную Митурич. Она жертвовала и не жалела себя. А я жертвовал болью хозяина и жизнью пчел. И жалел их, но пожертвовал, и угостил медом многих идущих на смерть, и на раны, и на боль. И когда раздавал сладкие кубики сотов, радовался и старшину не ругал.

Что делать женщине, одетой для ужина в хорошем ресторане, на соломе в хлеву для свиней, — нам было неясно. Свиньям не ясно. Женщине виднее. Может быть, ей нравится запах поросят, может быть, красивая чистенькая розовая хавронья с тринадцатью малышами. Может быть, она пришла сюда решить сложный вопрос о том, как будет питаться тринадцатый при двенадцати сосках у мамаши; может быть, хотела украсить ее розовой ленточкой, намотанной на пальцы левой руки… Была хитрая прохладная осень сорок четвертого. Мы подошли к городу Риге, а немцы покидали уютные дома и теплые постели рижанок. Я по заданию командарма генерала Рогинского двигался в строю четвертого пехотного полка (номера дивизии не помню) с тем, чтобы после занятия дивизией назначенной ей исходной позиции проверить стыки и доложить командующему о готовности к наступлению. Как уже было упомянуто, я, пехотный майор, числящийся при штабе армии, был помощником или непосредственным порученцем командующего, прикомандированным то к дивизии, то к полку или батальону для того, чтобы, наступая в боевых порядках, подтверждать или опровергать доклады командиров, мягко говоря, не всегда точных, и быть проводником командующего, приезжавшего в части для наблюдения и производства «втыков». Дорога к городу была забита несметным числом наступающих частей и соединений. У придорожного фольварка мы остановились, ожидая рассасывания пробки и с интересом рассматривая незнакомую «заграницу». Зажиточный (по нашим глазам) латышский крестьянин времен Ульманиса (тогдашнего «правителя» Латвии) держал свой фольварк в примерном порядке. Все, не считая дороги, блистало уходом и достатком. Но дорога … дороги просто не существовало. Еще на рассвете булыжное шоссе, казалось, наслаждается своей несгибаемой гладкостью и устойчивостью. Через час после начала движения его уже не было. Первые же 76-мм пушки (не говоря о 152-мм гаубицах) оставляли на нем колею глубиной сантиметров пять. Это по ровному, мощенному булыжником шоссе. Оказалось, что подложка, основная насыпь была очень слабой и пригодной для крестьянских бричек и рессорных таратаек, стоявших на дворах крестьян и на обочинах дороги с обрезанными постромками (немцы реквизировали всех лошадей, привязав их к своим военным телегам и пушкам).

Следующая второй пушка углубляла колею вдвое. Последующие смешали булыжник с торфом и грязью в коричневую кашу, так что трактора, вытягивающие орудия, предпочитали тащить их по обочинной целине — бывшим картофельным полям. Дорога за счет них все расширялась и расширялась, колеса погружались в грязь по ступицу, и к началу дня отыскать бывшую мостовую было так же трудно, как след ложки в тарелке с киселем.

Но вернемся к нашему фольварку. Он не был огорожен забором, и уютом участок не отличался. Дом и надворные постройки — все каменное, из дикого камня (его на полях Латвии большой достаток). Сам дом невелик, а сараев на дворе множество. Они высокие, большие, все крашенные известкой, и хочется сказать, глядя на них, что хозяин уважал свою скотину не менее чем себя и свою семью.