Выбрать главу

У моего Папы была грудная жаба, однако его призвали на войну. В 1916 году. И вскоре он умер. Мне тогда было четыре года. Как это ни странно, в моей памяти сохранилось несколько картинок с того времени. Одна из них: я стою голенький и заправляю ремень за хлястик уходящему на войну отцу. Это было первое мое прикосновение к войне. А теперь я еду на фронт! Папа не был военным человеком и я не военный.

Когда-то я видел еще сохранившиеся на товарных вагонах надписи: 40 человек, 8 лошадей. Тогда я думал — как пять человек смогут сесть на одну лошадь, и для чего им нужно ехать в одном вагоне. Теперь надписи не было. Нас было 38 человек, в соседнем вагоне ехало 8 лошадей.

Наша компания заняла верхний этаж. Всего в вагоне было четыре лежалища, каждое на десятерых. Два на полу и два на сплошных полатях, покрытых тощим слоем сена.

Считалось, что мы едем воевать в горы, поэтому было захвачено альпинистское снаряжение. У всей нашей команды были пуховые спальные мешки и полные рюкзаки веревок и крючьев. Солдаты, ехавшие с нами, разглядывали все это с удивлением. В вагоне не было не только офицера, но и просто старшего. Это создавало состояние дополнительной неопределенности.

Как я потом узнал, в течение всей войны состояние неразберихи было доминирующим, главным и постоянным ощущением участников этого апокалипсиса. Только генералы, сидя в своих блиндажах, видели ее закономерности, глядя на раскрашенные карты.

А поезд долгими часами то стоял на запасных путях, то ехал без остановок через полустанки и станции, и мы писали в дверную щель, только слегка стесняясь присутствующих.

Я и, наверное, другие были погружены в свое прощание. В нашем вагоне не было ни одного Василия Теркина. Все молчали. На противоположных нарах, свесив ноги, сидели двое: Старик, лет сорока, в железных грибоедовских очках, ковырявшийся в своем сидоре, и очень моложавый, на вид лет пятнадцати, парень — Мальчишка. Он держал в руках крохотную гармошечку. Не то игрушечную, не то сделанную деревенским мастером. Мальчишка нажимал клавишу и долго слушал, как она звучит. Потом молчал. Потом брал другую ноту и так же долго слушал ее. Володя Буданов сел, спустив ноги, послушал юношу и сказал: «Сыграй что-нибудь». Мальчишка молчал. Старик, постоянно забывая содержимое сидора, вынимал, проверял и прятал свертки, вспоминая, что в них лежит, и опять, забывая, проверял.

— Сыграй что-нибудь! — сказал Карп, имевший пристрастие к пению.

— А что?

— Что хочешь.

— Меня зовут Серафим, — зачем-то сказал мальчишка и запел очень высоким голосом, почти фальцетом:

Меня взяли на войну,Да не п… ши ни одну.Да-да, ни одну,Да-да, ни одну…

Карп вздрогнул и больше не просил Серафима петь. Но тот продолжал:

И зачем она, проклятая война,Катя ходит там по улице одна.И когда б теперь никто не воевал,Я б на бревнах Катю обнимал.
Я б ее за плечи обнимал,Может быть, потом поцеловал.Катя сладкая и темная лицом,Схороводится теперь с тем старым подлецом.
А меня везет железкин эшелон,В люке видимо движение колонн.. . .Меня взяли на войну,Да не п… ши ни одну.

Буданов спросил: «Ты сам сочиняешь?»

— А чего их сочинять. Они сами сочиняются. Пою, что поется.

— Ну, спой еще, — попросил Володя.

Мальчишка не отвечал некоторое время, потом поднял свою гармошечку:

Что ж ты, Катя, носишь косу,Берет носишь набекрень.Может, пуля меня скосит,Не понюхаю сирень.

— Повеселей что-нибудь сочинить не можешь?

— Я не сочиняю, я с вас списываю. А чего веселого опишешь? Посмотри на себя.

— А ты сочини, чтоб мы повеселели.

— Про веселое просишь?..

Вот бычки по травке ходют,Хвостами машут весело…

— Вот тебе про веселое, — потом продолжает, —

А в загоне перед бойнейНа глазах у них стекло.

— Ну тебя! — сказал Старик, рассердившись. Но Серафим продолжал:

Дождичек на трактор каплет,Дождик трактор не сломает.Тракторист целует Катю,Для чего, не понимает.

— Это ты, что-ли, тракторист?

Певец не отвечал. Лег назад, на спину, гармошечку положил на живот.

Песни Серафима я тут же записал. К сожалению, такое состоялось один раз за всю войну. Дальше было не до этого.

… Воспоминания запеклись.

В начале июля Ирочка писала Дине…

«… А здесь, в Ленинграде, у нас образовалось братство жен. В самом трудном положении жена Карпа — Анжелика. У них четверо детей. (Позже, в блокаду умерла она и умерла одна дочь, остальных детей вывезла его сестра Фира — настоящее имя ее Фекла.) А Карпу, несмотря на то, что он доцент и Кандидат экономических наук, всего тридцать лет. Он выглядит очень молодым. Мне рассказывали, что когда он был уже студентом, то ходил на лекции в коротких штанишках и с пионерским галстуком. Карп был первым пионером Ленинграда и ездил на съезд в Москву как почетный пионер. Ну и что? А мой Левка ходил на лекции, на первом курсе, в красной майке (без рукавов). Теперь это смешно, а тогда, в 32-м году, это было тоже смешно, но лучше, чем прийти в галстуке.

Как я уже соскучилась по нем. Бояться за него я привыкла давно. Он уходил на свои альпинистские восхождения, и я всегда боялась, но никогда так не скучала. Все бы бросила и побежала к нему в Горную бригаду. Как он там, бедненький? Может быть, ему придется когда-нибудь убивать, а он не сможет и будет страдать, и даже пострадает, и его могут ранить за это (другого быть не может). Он и бабочку убить не мог, и даже клопов не убивал. Я видела, как он их собирал в бумажку и выбрасывал в окно. Мы жили в общежитии, и там всякой живой суеты было вдосталь. Сегодня начали собирать детей. Одна остается с ними, другие роют окопы. Думаю уехать к маме в Куйбышев. Заботы, заботы, а то думала бы о нем все время».

СТАРШИЙ ПОЛИТРУК ВОДНЕВ

В середине июля бригада еще стояла во втором эшелоне и постепенно делалась воинским пехотным организмом. Горное снаряжение и сбрую для ослов еще возили в обозе (позднее сбросили с возов в канавы).

Интендантов изводили вопросами: «Почему вы без снаряжения? Где остальные ослы?..»

Альпинисты были последним остатком горности. Мы истово старались, и комбриг нас полюбил, а старший политрук Воднев — наоборот.

Бывший учитель истории и член райкома, по партийному чину получил «шпалу» и старшего политрука (теперь — капитан). Придя в армию, он не знал, «куда девать руки». Обнаружив нашу компанию, хотел пристать душой к людям, сразу нашедшим свое место. Стал разговаривать «на ты» и сидеть запросто у костерка. Позже, почувствовав в своих петличках силу, решил, что альпинистов, не уважающих большого человека, следует поставить на место.

Однажды Воднев пытался учить жизни группу старослужащих и особенно нашего старшину Куркалова, объясняя, какая плохая и несознательная дисциплина была в старой царской армии, а теперь она должна быть неизмеримо выше тех порядков.

Я стоял в стороне и, слушая его объяснения, вспомнил одну сцену в Эрмитаже. Папа разговаривал с девочкой у картин Гольбейна и Кранаха. Папа сказал: «Чего ж ты, Лена, хочешь, это… (посмотрел на табличку)… это же пятнадцатый век. Конечно, та живопись была еще на низком уровне и не могла достичь нынешних вершин. Вот пойдем с тобою в советский отдел Русского музея, там ты увидишь. Я тебе покажу «настоящее искусство».

И Воднев показывал, поучая старшину на примерах. Потом стал орать на альпиниста Костю Соболева, медленно проходившего мимо.

Политруки, как правило, командовать не умели (недаром, позже, когда отменили комиссаров, они судорожно переделывались в строевых).

Воднев, всегда не уверенный в исполнении своего приказа, заранее огорчался и сердился как человек, теряющий то, что ему по праву не принадлежит.

— Товарищ боец! Вернитесь!

Куда вертаться? Костя стоял рядом.

— Почему вы не приветствуете старших?