Страха нет, сказал себе фон Дорн, и стиснул зубы, чтоб не стучали. Есть боль, но боль – лишь простой зуд потревоженных нервов. Станут пытать – будем орать, больше всё равно делать нечего.
– Что, вор, разулыбался? – криво усмехнулся дьяк. – Прознал про государеву милость? Я вот вам, длиннобрехам, брехалы-то поотрываю, – сказал он уже не Корнелиусу, а приведшим его тюремщикам.
Те забожились было, что ни о чем таком вору не сказывали, но тонкогубый махнул рукой – заткнитесь.
– По воле всемогущего Бога великий государь царь и великий князь Алексей Михайлович, оставя земное царствие, отъиде в вечное блаженство небесного царствия, а перед тем, как Господу душу отдать (тут дьяк трижды перекрестился), великий государь повелел должникам недоимки простить, колодников и кандальников на волю выпустить и даже убивцев помиловать…
Корнелиус встрепенулся. Значит, царь умер! А перед смертью, должно быть, пришел в сознание и, согласно, русскому обычаю, объявил долговую и уголовную амнистию – чтоб недоимщики и узники за грехи новопреставленного Алексея перед Всевышним поискренней ходатайствовали. Не так уж и дурны, выходит, московитские установления!
– …Только зря ты, тать, возрадовался. До того, как дух испустить, его царское величество особо наказал единственно не делать попущения тем лиходеям, кто людей Божьих до смерти умертвил, ибо се грех уже не перед царем земным, а перед Владыкой Небесным. И ныне ведено вас, извергов, кто попа или чернеца сгубил, казнить не милостиво, как прежде – колесованием, а беспощадно, сажением на кол, прежде того мучительно на дыбе изломав. Берите-ка его, голуби. Слыхали государеву последнюю волю? – Дьяк наставительно поднял палец. – Сказано «мучительно», значит, мучительно.
Глава тринадцатая
Но ее найти нелегко
Работать с начальником департамента безопасности «Евродебетбанка» Владимиром Ивановичем Сергеевым было одно удовольствие.
Этот респектабельный, подтянутый господин в неизменном твиде, с щеточкой коротко подстриженных усов очень походил на английского джентльмена из той породы, что канула в Лету вместе с распадом британской империи. Сходство усугублялось тем, что при первой встрече Владимир Иванович легко перешел с Фандориным на английский, на котором изъяснялся почти без акцента, разве что несколько злоупотреблял американизмами. Потом, правда, беседовали на русском, но время от времени экс-полковник вставлял какой-нибудь иноязычный оборот позаковыристей.
Разместили Николаса в доме неподалеку от Киевского вокзала, где жило много иностранцев и где не вполне туземный вид магистра меньше бросался в глаза. В двух небольших комнатах (кабинет и спальня) имелось всё необходимое для работы и отдыха. Еду постояльцу привозили из ресторана, а когда Фандорину нужно было выйти в город, он находился под постоянным прикрытием неприметных молодых людей в строгих костюмах: двое вышагивали чуть сзади, а вдоль обочины не спеша катил дежурный автомобиль непременно какой-нибудь огромный вездеход с затененными стеклами.
Владимир Иванович заезжал каждое утро, ровно в девять, и еще непременно звонил вечером спрашивал, нет ли новых поручений. С теми, которые получал, справлялся быстро и чётко. Лишних вопросов не задавал, в суть поисков, которыми занимался Николас, не вникал. Если все офицеры Комитета госбезопасности были столь же эффективны, думал иногда Фандорин, просто удивительно, что советская империя так легко развалилась. Очевидно, полковник Сергеев всё же принадлежал к числу лучших.
Один раз Николас побывал в офисе банка, в Среднем Гнездниковском переулке, выпил кофе (без коньяку) в превосходном кабинете Иосифа Гурамовича. Банкир пытался выведать, движется ли «дело», но Фандорин отвечал уклончиво, а от приглашения на ужин отказался, сославшись на крайнюю загруженность работой. «Понимаю, понимаю, – опечаленно вздохнул Габуния. – Даете понять, что у нас чисто деловые отношения. Ладно, больше тревожить не буду. Работайте».
Рабочий день историка начинался так.
В половине восьмого подъем. Зарядка, контрастный душ, стакан грейпфрутового сока. С алкогольными напитками после позорной ночи в клубе «Педигри» было раз и навсегда покончено. При одном воспоминании о том безобразии и последовавшем за ним тягостном похмелье Николас болезненно морщился. В баре стояла целая батарея бутылок; в том числе и приснопамятный двадцатилетний коньяк, но ко всей этой отраве магистр не притрагивался.
В восемь двадцать – пробежка по Украинскому бульвару (в сопровождении неизменного черного джипа). В девять – визит Сергеева. Полковник привозил очередную порцию книг, спрашивал о предполагаемом распорядке дня, в течение десяти минут вел светский разговор о политике (по убеждениям он был патриот и непреклонный государственник) и удалялся, после чего Николасу доставляли завтрак.