Когда же общество подвергало шулера каким-нибудь ограничениям, — как, например, в новом клубе «Головастик», заправилы которого не только отвергли его кандидатуру, но запретили ему даже показываться в стенах этого учреждения, — безропотность и скромность, проявляемые им в таких случаях, разоружали многих из числа его врагов, а в сторонниках распаляли совершенно фанатическую преданность. Шулер проводил строгое различие между собой и любым почтенным гражданином Ромпера, и это делалось столь неукоснительно и с такой откровенностью, что по сути дела его отношение к ним было не чем иным, как непрерывным широковещательным комплиментом.
Важно также отметить самое существенное в том положении, какое он занимал в Ромпере. Факты с неопровержимостью доказывали, что в делах, выходящих за пределы его ремесла, в отношениях, неизменно складывающихся между людьми, этот прожженный шулер проявлял величайшее благородство, величайшую справедливость и нравственность, и, случись ему тягаться со своими согражданами в вопросах морали, он посрамил бы девять десятых из них.
И вот сейчас он сидел в салуне за одним столиком с двумя крупными местными торговцами и окружным прокурором.
Швед стакан за стаканом пил неразбавленное виски и все приставал к бармену, чтобы тот принял участие в его возлияниях.
— Ну, выпьем! Что же вы? Ну, хоть рюмочку! Надо же мне отпраздновать свою победу, черт возьми! Как я его отлупил! Джентльмены! — крикнул он, обращаясь к сидящим за столиком. — Выпьем, джентльмены?
— Ш-ш! — сказал бармен.
Четверо мужчин хоть и прислушивались к тому, чти происходило у стойки, но делали вид, будто заняты разговором. Теперь один из них поднял глаза на шведа и коротко сказал:
— Спасибо. Не хотим.
Услышав это, швед по-петушиному выпятил грудь.
— Ах, вот как! — взорвался он. — Не желают составить мне компанию в этом городе? Вот как? Ну, ладно!
— Ш-ш! — сказал бармен.
— Вы мне рта не затыкайте! — огрызнулся швед. — Не на таковского напали. Я джентльмен и хочу, чтобы со мной выпили. Хочу, чтобы вот они со мной выпили. Сейчас, сию минуту. Понятно? — Он постучал по стойке костяшками пальцев.
За долгие годы, проведенные у стойки, бармен привык ко всему. Он только нахмурился.
— Я не глухой.
— Ах, не глухой? — не унимался швед. — Ну, тем лучше. Видите этих людей? Они со мной выпьют. Запомните мои слова. А теперь глядите, что будет.
— Эй! — крикнул бармен. — Стойте! Нельзя так!
— Почему нельзя? — спросил швед. Гордым шагом он подошел к столику и, протянув руку, положил ее на плечо шулеру — первому, кто подвернулся. — Ну, что же вы? — кипя от ярости, проговорил он. — Ведь я приглашал вас выпить.
Не меняя позы, шулер повернул к нему голову и бросил через плечо:
— Слушайте, любезнейший, я вас не знаю.
— Подумаешь, важность! — ответил швед. — Пошли выпьем.
— Друг мой, — кротко проговорил шулер, — уберите руку и уходите и занимайтесь своими делами.
Шулер был маленький, щуплый, и странно было слышать, как он покровительственным тоном обращается к рослому шведу. Остальные трое молчали.
— Что? Не хочешь со мной выпить? Так я тебя заставлю, шут гороховый, заставлю!
Не помня себя, швед схватил шулера за горло и рванул его со стула. Остальные трое вскочили на ноги. Бармен выбежал из-за стойки. Началась свалка, и вдруг в руке шулера блеснуло длинное лезвие. Оно скользнуло вперед и с такой легкостью вошло в человеческое тело — в сосуд добродетели, мудрости, силы, — будто это была дыня. Швед рухнул, успев только дико, изумленно вскрикнуть.
Почтенные торговцы и окружной прокурор, пятясь задом, в один миг выскочили из салуна. Бармен заметил это, когда пришел в себя и увидел, что стоит, цепляясь за спинку стула, и смотрит в глаза убийце.
— Генри, — сказал шулер, вытирая нож о полотенце, висевшее на поручне стойки, — объясни им, где меня найти. Я буду ждать их дома.
И он тоже исчез. Минутой позже бармен бежал по улице, взывая сквозь метель о помощи и, главное, о том, чтобы хоть кто-нибудь был рядом с ним.
Мертвый швед лежал в салуне один, уставившись в жуткую надпись поверх кассы: «Проверьте сумму ваших затрат».
IX
Несколько месяцев спустя ковбой стоял возле плиты на маленькой ферме у границы Дакоты и жарил свинину, как вдруг невдалеке послышалось быстрое цоканье подков, и через две-три минуты на пороге его домика с газетами и письмами в руках появился Блэнк.
— Знаешь? — сразу начал он. — Тому, кто убил шведа, дали три года тюрьмы. Немного, правда?
— Три года? Тюрьмы? — Ковбой поднял сковородку с огня и задумался. — Три года. Это немного.
— Да. Приговор легкий, — сказал Блэнк, отстегивая шпоры. — Говорят, в Ромпере все были на его стороне.
— Дурак бармен, — все так же задумчиво продолжал ковбой. — Если бы он вмешался с самого начала и огрел бы этого немца бутылкой по голове, ничего бы такого не случилось.
— Если бы да кабы, — сердито сказал Блэнк.
Ковбой снова поставил сковородку на плиту, но рассуждений своих не прекратил.
— Чудно, правда? Если б этот немец не сказал, что Джонни передернул, остался бы он жив и здоров. Болван он был. Ведь игра шла не на интерес, а просто так. У него, наверно, мозги набекрень были.
— А мне жалко этого шулера, — сказал Блэнк.
— Конечно, жалко, — сказал ковбой. — Неправильно его осудили. Ведь смотря кого убьешь.
— Если бы все было по-честному, шведа не убили бы.
— Не убили? — воскликнул ковбой. — Если бы все было по-честному? Да ведь он сказал, что Джонни передергивает, и уперся на этом, как осел. А в салуне? И в салуне полез на рожон. — Столь вескими доводами ковбой рассчитывал сразить Блэнка, но вместо этого привел его в бешенство.
— Дурак ты! — злобно крикнул Блэнк. — Ослиного упрямства в тебе в тысячу раз больше, чем в том шведе. Послушай, что я скажу. Нет, ты послушай! Джонни на самом деле передергивал!
— Джонни, — растерянно проговорил ковбой. Последовала пауза. Потом он отрезал: — Нет! Игра шла просто так, не на интерес!
— На интерес или просто так, это не важно, — ответил Блэнк. — Джонни передергивал. Я видел. Я знаю. Я все видел. И у меня не хватило духу сказать это. Я не заступился за шведа, и ему пришлось драться. А ты… ты распетушился и сам лез в драку. Старик Скалли тоже хорош! Мы все в этом виноваты! Несчастный шулер! Он тут не существительное, а что-то вроде прилагательного. Каждый содеянный грех — это грех совместный. Мы пятеро совместными усилиями убили этого шведа. Обычно в убийстве бывает замешано от десяти до сорока женщин, а тут во всем виноваты пятеро мужчин — ты, я, Джонни, старик Скалли и этот болван, этот несчастный шулер. Но он только завершил, только довел до высшей точки то, что подготовлялось раньше, а расплачиваться пришлось ему одному.
Ковбой, возмущенный, обиженный, крикнул во весь голос, стараясь разогнать криком туман этой странной теории:
— Да я-то тут при чем? Что я такого сделал?
Его новые варежки
I
Маленький Гораций возвращался из школы домой, щеголяя ослепительно новыми красными варежками. Проходя мимо поля, он увидел мальчиков, весело игравших в снежки. Они окликнули его:
— Иди к нам, Гораций! У нас сражение.
Опечаленный, Гораций ответил:
— Нет, не могу, мне надо домой.
В полдень мать наставляла его:
— Как только кончатся уроки, ты прямо иди домой, Гораций. Слышишь? И смотри не промочи свои прекрасные новые варежки. Слышишь?
И тетя его сказала:
— Ну, скажу я тебе, Эмили, просто позор, как ты позволяешь этому ребенку портить вещи. — Она имела в виду варежки.
Матери Гораций послушно ответил:
— Да, мама.
Но сейчас он стоял в нерешительности невдалеке от группы орущих мальчишек, которые кричали, как вспугнутые птицы, когда снежки взлетали в воздух.
Некоторые из них немедленно подвергли анализу эту необычайную нерешительность:
— Ха-ха! — Желая поиздеваться, они прервали игру. — Боишься за свои новые варежки, да?
Несколько мальчиков поменьше, не столь умудренных опытом в распознавании человеческих побуждений, приветствовали это нападение неразумными и неистовыми аплодисментами.
— Боит-ся за свои ва-реж-ки! Бо-ит-ся за свои ва-реж-ки! — Они пели эти строчки на жестокий и монотонный мотив, такой же, быть может, старый, как детство Америки, и совершенно забытый свободными от школьных традиций взрослыми. — Бо-ит-ся за свои ва-реж-ки!
Гораций бросил взгляд мученика в сторону своих товарищей и, опустив глаза, уставился на снег под ногами. Затем он повернулся к стволу одного из больших кленов, росших у края тротуара, и сделал вид, что пристально рассматривает шершавую, крепкую кору. В его представлении столь знакомая ему улица Уиломвил, казалось, потемнела от нависшего над ним плотной тенью позора. Деревья и дома уже оделись в пурпур.
— Бо-ит-ся за свои ва-реж-ки! — Этот ужасный мотив по смыслу напоминал песни каннибалов, распеваемые под воинственные звуки барабана при лунном свете.
Наконец Гораций с величайшим усилием поднял голову.
— Не в них дело, — сказал он сердито. — Мне надо идти домой, вот и все.
После этого все мальчики вытянули указательные пальцы левой руки, словно карандаши, и начали насмешливо их точить указательным пальцем правой. Они подступили к нему и запели, как настоящий хор:
— Бо-ит-ся за свои ва-реж-ки!
Когда Гораций, опровергая обвинение, повысил голос, его заглушили крики ребят. В полном одиночестве противостоял он всем традициям мальчишества, выдвинутым перед ним неумолимыми его представителями. Он пал так низко, что один мальчик, совсем малыш, обошел его с фланга и влепил ему в щеку здоровенный снежок. Поступок этот был встречен шумным одобрением и глумлением над Горацием. Он обернулся, чтобы броситься на своего противника, но тут на противоположном фланге незамедлительно последовал новый выпад, и ему пришлось повернуться лицом к ватаге веселых мучителей. Малыш в полной безопасности отошел в тыл, где за смелость его встретили взрывом одобрительных восклицаний. Гораций медленно отступал по тропе. Он все время пытался заставить мальчиков выслушать его, но в ответ лишь звучала песня: «Бо-ит-ся за свои ва-реж-ки!» Отступая в отчаянии, окруженный врагами и измученный, мальчик испытывал больше страданий, чем выпадает обычно на долю даже взрослого человека.
Хотя сам Гораций был мальчишкой, он совсем не понимал своих сверстников. Его, конечно, не покидала гнетущая уверенность, что они будут преследовать его до самой могилы. Но у самого края поля дети вдруг как будто обо всем забыли. Они обладали лишь злорадством, свойственным легкомысленным воробышкам. Их интерес легко перенесся на что-то другое. В одно мгновение они уже снова оказались в поле и радостно возились в снегу. Какой-нибудь мальчишка, пользующийся авторитетом, возможно сказал им: «Эй, пошли!»
Когда преследование прекратилось, Гораций тоже прекратил свое отступление. Некоторое время он потратил на то, что, видимо, явилось попыткой вновь обрести чувство собственного достоинства, а затем начал украдкой двигаться к группе ребят. В нем также произошла важная перемена. Быть может, его мучительные душевные страдания были так же непродолжительны, как и злорадство остальных мальчиков. В этой мальчишеской жизни подчинение какому-то неписаному символу веры, касающемуся вопросов поведения, внедрялось причудливым образом, но с беспощадной суровостью. В конце концов они все же его товарищи, его друзья.
Занятые пререканиями, мальчики не обратили внимания на его возвращение. По всей видимости, сражение должно было произойти между индейцами и солдатами. Детей поменьше и послабее убедили выступить в первой схватке в качестве индейцев, но сейчас им это надоело, и они настойчиво выражали свое желание обменяться ролями. Все мальчишки постарше уже успели отличиться, произведя огромные опустошения в рядах индейцев, и им хотелось продолжать войну так, как было условлено сначала. Они наперебой объясняли, что солдатам всегда полагается бить индейцев. Малыши не пытались отрицать справедливость этого аргумента, они просто твердили: «В таком случае мы хотим быть солдатами». Каждый из них с величайшей готовностью призывал остальных оставаться индейцами, но сам упорно выражал желание завербоваться в солдаты. Мальчики постарше были в отчаянии от такого недостатка энтузиазма у маленьких индейцев. Они то льстили им, то грозили, но не могли убедить малышей, предпочитавших скорее подвергнуться ужасному унижению, нежели вынести еще одну жестокую атаку солдат. Их обзывали всеми обидными детскими именами, которые глубоко уязвляли их самолюбие и задевали гордость, но они оставались твердыми.
Тогда один страшенный мальчишка, признанный вожак, способный поколотить даже подростков, вдруг надул щеки и закричал:
— Ну, да ладно уж, я сам буду индейцем!
Малыши громкими возгласами приветствовали пополнение своих потрепанных рядов и, видимо, были очень довольны. Но дела это отнюдь не исправило, так как вся личная свита страшенного мальчишки, да еще со всеми зрителями в придачу, добровольно покинула флаг и объявила, что они тоже индейцы. Зато теперь не оказалось солдат. Индейцы проявляли полное единодушие. Страшенный мальчишка пустил в ход все свое влияние, но оно не могло поколебать верность его друзей, которые соглашались сражаться только под его знаменами.
Было ясно, что не оставалось ничего иного, как принудить малышей к повиновению. Страшенный мальчишка снова превратился в солдата, а затем любезно разрешил присоединиться к нему тем, кто представлял собой подлинную боевую силу в толпе мальчиков, но не допустил в свои ряды весьма жалкий отряд маленьких индейцев. Затем солдаты атаковали индейцев, побуждая их при этом к сопротивлению.
Сначала индейцы избрали политику поспешной сдачи в плен, но она не имела успеха, так как никого из них в плен не брали. Тогда, возмущенно протестуя, они обратились в бегство. Жестокие солдаты с громкими криками пустились в погоню. Сражение разрасталось, и в ходе его возникали всякие невероятные эпизоды.
Гораций уже несколько раз собирался было идти домой, но, по правде говоря, зрелище битвы заворожило его. Оно зачаровывало больше, чем это доступно пониманию взрослого. В глубине души его ни на минуту не покидало ощущение вины, даже ощущение неминуемого наказания за непослушание, но оно не могло перевесить упоения, вызванного этим снежным сражением.