— Если б это слово — "попробуйте" относилось к его колючкам ежа! Увы, оно относится к поэме. К моей поэме о нем… Как сложны — клубок! — наши чувства!
— Но вообще‑то говоря, — говорит Мориц, — нелегкая вам будет задача…
— А почему, Мориц, вы охотнее стали мне о себе рассказывать?
Он не слышит? Он побарывает легкое раздражение. Эта вечная игра ума её — утомительная… Отчего, между прочим, когда человек молчит — его уважаешь? Зачем человек говорит? Нет, он слышал! Он думает…
Если бы Ника не задала этот вопрос… И вообще: отношение к ней увядает в беседе и расцветает, как только наступает молчание? А она так любит говорить — и так любит слушать, когда говорят…
— Во–первых, потому, что это вообще со мною бывает, что я иногда начинаю говорить о себе, и тогда могу рассказывать — часами. Во–вторых…
Она перебивает его:
— Я знаю! Потому что из этого будет поэма, то есть дело, и вы, как деловой человек…
— Да, может быть. — Он начал свой путь по комнате, часто взглядывая себе под ноги. — Всего легче вам, быть может, понять все это, как поэту, писателю, — на моих отношениях с женой, которые длятся уже почти двадцать лет. Женился я чрезвычайно рано. В каком‑то самом основном смысле только по отношению к жене я испытал вещи, ни разу уже позже не испытанные к другим. Когда мы встретились, мне было пятнадцать лет. Как я теперь понимаю, это было настоящее чувство, но — как вы знаете — я не люблю названий! Кроме того, я долго сам не мог понять — годы. Ни в ней, ни в себе. Она ещё не была моей женой, когда мы ехали в поезде — долгий путь — из Сибири, нет, ещё до этого. Я никогда не смогу позабыть, — сказал он согретым до дна голосом, — как я ходил с ней почти напролет все ночи по городу, легко одетый, в лютый мороз (она была лучше одета). Я не выношу холода — ног я почти не ощущал, онемели от мороза, и мы все говорили и говорили… Разве это можно забыть?
По комнате проходили люди — спешно, по–деловому, хоть и был нерабочий час… Боясь, что их прервут, Ника прервала его по–английски, протянув мостик к общению, продолжавшемуся на другом языке. Он тотчас легко подчинился, и хоть это было чуть медленнее, чем по–русски, она залюбовалась его верным подбором глагольных форм при таком сальто–мортале.
— Усталая от резких переходов моего общения и, может быть, ещё неуверенная в себе… она стала выказывать благосклонность к ехавшему с нами моему товарищу. Вы знаете, что со мной было? — сказал он, остановись перед Никой, подняв яркие, темные, суженные, сквозь нее глядящие глаза, — и во всем худом, точеном лице с несколько полным, хоть и небольшим ртом мелькнуло что‑то оленье, — так показалось Нике.
— Но есть другое в моей жизни, что повторенья не получило, — это было тоже с женой, в поезде. Мы были тогда на путях. Были годы гражданской войны, достать ничего нельзя было. Я вставал, когда она ещё спала, и в совершенно диком холоде — чтобы она сразу проснулась в тепле, превозмогая усталость и ненависть к холоду, растапливал печь. Потом доставал молоко (это была целая эпопея!) и варил ей его. Вот этого я никогда ни для кого больше не делал! Это было в моей жизни — раз…
— И вот этого, — сказала его слушательница, — я никогда не пойму! И как это взять в поэму? После "Перчатки" Шиллера! Я видала таких заботливых — и таких мужественных людей…
— Тут дело не в заботе, — упрямо отвечал Мориц, — после реплики Ники голова седого мальчика была высоко вскинута, и в четком, двигавшемся по теневому фону стены, совершенном профиле не было ничего от оленя.
— Заботиться о ком‑нибудь— это всегда было в моей жизни, и, должно быть, это даже некоторая потребность моя, но…
Но Ника перебила. Все в ней пылало враждой к этому — в тяжелых условиях жизни, прожитой, после лет разрухи, требовавшей суровой, ежечасной героики за другого, — этот, как бы "сверху", тон отбора, тон не к месту изысканный. Роль, в которую нельзя было как‑то особенно "вникнуть" и которой позволялось "никогда более в жизни" не повторить того утра, с заботой о печке, о добытом и сваренном молоке! Разве не об эпохе разрухи и голода говорилось? Разве о ней надо было — говорить? Вместо того, чтобы грести обеими руками, без разбора, все, что на пути близких… Она заметила, что он уже говорил по–русски. Но в ней накипело:
— Вы так запомнили через всю жизнь (и так, как по комнате шли) — this poor milk[13], как будто это вообще идёт в счет, такой пустяк! Когда были судьбы, ежечасно и до последнего вздоха отданные другим… Что вы видели в жизни из трудностей, если вы это зовёте трудным? Мне просто за вас — неловко… Я б, Мориц, со стыда сгорела раньше, чем про это молоко рассказать!