Выбрать главу

Кто-то может воскликнуть: «Какое чудное открытие! Садомазохистская любовь! Разумеется, давно всем известная и всеми перепробованная». И все-таки нет, не так это: я не мазохистка, и мой муж не садист; вернее — мы в них превращаемся только за пять-десять минут до соития.

Подчеркиваю: это происходит из-за «несчастья», то есть без какого-либо желания с моей и его стороны, и уж совсем не подстроено заранее, а будто мы оба поскальзываемся на кожуре банана. Ведь «несчастье» — это как драки между пьяными; преступления, называемые непреднамеренными; как насилие, что обрушивается на человека в минуты счастья, и как молнии с безоблачного неба.

И это настолько абсолютная правда, что потом нам обоим бывает стыдно, мы избегаем разговаривать, или, как это было в последний раз, обещаем друг другу никогда больше не повторять ничего подобного.

К примеру, сегодня, вызывая его на побои, я всматриваюсь себе в душу и не нахожу там ни малейшего желания быть избитой. Одна только мысль об экзекуции вызывает во мне беспокойство и тоску. И все же, и все же… не переставая, я повторяю: «Давай, сними ремень, давай, бей меня».

Я смотрю на кожаную полосу, протянутую в петли брюк, и совсем не уверена в том, что предчувствую ужас, который мог бы последовать за моими словами. Наоборот, я смотрю на ремень как на домашний предмет, с которым, в общем-то, у меня неплохие отношения.

На этот раз, неизвестно почему, но дальше не происходит ничего. Да, я вижу мужа, идущего к стулу, вижу, как он берет брюки, но вместо того чтобы вытащить из них ремень, как в прошлые разы, он его заправляет. Стараясь спровоцировать мужа, тем более что ремень у него уже в руках, и достаточно было бы его вытащить, а вовсе не продевать в петли брюк, я зло кричу:

— Ну, давай-давай, чего ждешь, чего, как обычно, не лупишь меня? Чего ты боишься, давай, вот она я — тут, в твоем распоряжении, с голой задницей и готова терпеть твое зверство. Чего ждешь?!

Я обезумела и почти ничего не соображаю. Кричу ему все это, а между тем устраиваюсь поудобней, чтобы легче терпеть удары, скидываю совсем одеяло, которое вздыбилось до поясницы. Он смотрит на меня отупелым взглядом и не двигается, а я продолжаю кричать:

— Скажи правду, боишься? Трус — вот ты кто; боишься, что на этот раз я всерьез тебя оставлю? А я тебе скажу: ты прав, совершенно прав. Как только ты сделаешь хоть одно движение, одно только движение, чтобы ударить меня, между нами все будет кончено, навсегда.

Вижу, как он смотрит на меня окаменевшим взглядом, удивленно всматривается, будто хочет понять что-то очень важное; потом резко поднимается и… идет хлопать дверями, одной за другой, сначала в спальне, потом в коридоре и, наконец, входной.

Мне ничего не остается, как встать, заняться туалетом и одеться. Мое воображение парализовано; я разочарована и теперь не представляю себе, чем заняться. А выйдя из ванной и подойдя к зеркалу, чтобы накраситься, я пугаюсь своего вида: лицо искаженное, глаза вытаращенные, огромный рот будто всосал исхудалые изнуренные щеки, губы опущены, как у обиженного, жаждущего и ненасытного человека. Это лицо голодной, алчной и страстно вожделеющей женщины. Но голодной, алчной и страстно вожделеющей чего? Заканчиваю макияж и вдруг вслух произношу:

— Ладно, пойду к матери и скажу, что решила расстаться с Витторио.

Мать, по моему настоянию, со дня моей свадьбы живет в нашем доме, ниже этажом. Теперь я понимаю, что это желание связано с бессознательной и маниакальной потребностью окружать себя мучителями и садистами. Разве, в конце концов, не моя мать — главное лицо в этом сонме преследователей, которые мучили меня всю жизнь и против которых я бунтую, а один из них несколько минут назад ухитрился довести меня до неприличных подстрекательств? Спускаюсь к ней и составляю в уме список всего того, на что я имела и имею право, как любой человек на земле. И все это моя мать у меня украла, да, бесчеловечным обращением со мной и презрением ко мне, — украла.