Выбрать главу

Эта белая арматурная сетка лишь подчеркивала прозрачную воздушную анатомию крыльев, меж которыми - в зыбком фокусе от подрагивающих солнечных пятен сквозь листву - располагался внутренний дворик с притихшим мраморным полом и худенькими застенчивыми колоннами, всегда - где бы ты ни стоял - расходящимися от тебя и как бы замершими на полпути.

Наша комната - в левом крыле. В дощатую обшивку высокого потолка мы вбили гвоздь и подвесили москитную сетку, подоткнув свадебный полог ее по периметру кровати под тяжелый тырсяной матрац. Ксения, раздевшись, проскальзывает под полог, и очертания ее затуманиваются, проступая из этой призрачной пагоды.

В комнате, кроме нас, два геккона, висящих с оттопыренной вниз головой на потолке, и еще один, новорожденный, за зеркалом в душевой, зазеркалец. По ночам, бывает, они плюхаются с потолка на пол со звуком сочным, тугим, зрелым - как те мошонки инжира в Крыму на пригнувшуюся в саду времянку. Или валятся на пагоду и съезжают по ней на спине, поджав к подбородку ручки и чуть осклабясь, как волейболисты.

У нас два окна - с видом на Ганг и на бочку. Первое - исполосовано зеленью вздымающегося к небу баньяна, чьи корни, оплетшие валуны, душат их на весу - там, далеко внизу, под окном, под нами.

На рассвете баба струятся между корней, как цветное кино в черно-белое и, в деликатной близи друг от друга рассаживаясь, отправляют нужду.

Эту долгую, сопоставимую лишь со свадьбой, церемонию любит наблюдать, во всех ее баснословных подробностях, Ксения: она пододвигает кресло к сетке в нашем колонном зале, садится и замирает; в одной руке у нее бинокль, в другой огурец, на коленях блокнот, ручка.

Не одна она смотрит. Еще - обезьяны, с ветвей свесив головы. Рыжебородый мизантроп движется вдоль сетки и останавливается перед Ксенией, вытянувшись во весь рост и раскинув руки. Смотрят. Она - улыбаясь, он - в сторону скалясь надменно.

Я выхожу, направляясь в меняльную лавку, по пути вспоминая, как в первые же часы в Ришикеше, пока Ксения прилегла с дороги, разметавшись в своей наготе под уже колышимой ветерком пагодой, я стоял в этой меняльной лавке в ожидании некоего курьера из банка, куда хозяин позвонил, узнав о сумме и долго покачивая головой, приговаривающей: "А, черт! Ах, черт!". Что оказалось а-ча - одна из аватар многоликого "да" индусов. Да, в котором и "ясно, понятно", и "да, хорошо", и "ну да" - и с вопросом и с восклицаньем.

Час спустя дверь распахнулась, на пороге стоял марсианин. На голове его горел дремучий венец с торчавшей во все стороны проволокой и бегущими по кругу разноцветными огнями. К груди он прижимал огромный клееночный пакет с деньгами, которые были торопливо высыпаны на витринное стекло. Еще с полчаса оба с самозабвенным упоением, как дети, выдирали друг у друга из рук этот шедевр и попеременно напяливали перед зеркалом на голову.

Наконец, вспомнив обо мне, все еще в возбуждении, вернулись к денежным пачкам. Горящий венец теперь был на хозяине.

Густые плотные пачки были проткнуты и схвачены двумя железными скобами каждая, и поверх еще стиснуты широкой бумажной лентой на суперцементном клею.

Они не рвали их - расщепляли - как древесину, вложив пальцы обеих ладоней внутрь и оттягивая в обе стороны на разрыв.

За свои триста евро я должен был получить килограмма полтора рупий - крупными купюрами. Как для меня - они решили изъять из этого листвяного кургана наиболее ветхие, то есть совсем истлевшие - до незримых. Невредимыми считались все, которые можно было без изнурительных усилий взять голой рукой.

И это их отношение не только к деньгам, но ко всему внешнему, преходящему - одежде, утвари, домам, машинам, дорогам, храмам. Сокровенны душа, дух, внутренний космос. В их общении эта область - всегда - под покровом целомудрия и интима.

Не плоскость, а вертикаль. И именно это - вертикальное, духовное измерение определяет меру доверия общества к человеку. Вне этого опыта авторитет в Индии - будь то политика, бизнес, что угодно, - невозможен. Здесь стоит печка. Не гражданином, а Поэтом быть обязан. Вертикаль определяет плоскость. Дух - материю.

Относительно последней. Возвращаясь, я купил рулончик туалетной бумаги. Стоил он - как обед на троих или бусы ручной работы. Похоже, они справляются без услуг этих серийных бэби-ситтеров.

"Мы, может, и беднее вас, но чище" - граффити на одной из руин Бенареса.

Ксения сидела с обиженно-заспанным лицом, свесив ноги с кровати.

- Ты... - сказала она, глядя на свои сомкнутые колени в шелковом крученом колечке трусиков. - Он стоял в проеме двери, которую ты оставил открытой, и смотрел на меня. Не знаю, как долго. Пока я спала.

- Кто?

- Тот, что сидит у большого кувшина.

Решили пройтись на ту сторону реки, пообедать. Выходим - и натыкаемся, как на складку воздуха, на нашу хозяйку - маленькую кроткую женщину неопределенного возраста, чуть склоненную над молитвенно сведенными ладонями - не к небу - к нам. Жест приветствия. Говорится при этом: "Намосты" или космосом чуть повыше: "Хари Ом". И такой же ответ. С тем же полукивком ладоней и за ладонями тела - вперед, к тебе. Не ввысь и не вниз, и не за руку цапнуть. Качнуться - от сердца - к тебе.

В этой позе она и стояла, когда мы распахнули дверь. По-английски она не говорила, так что объяснялись мы на пальцах, а точнее сказать - на шеях.

О, это неописуемое дуновенье головы индусов - чуть набок, с легкой, как бы чуть виноватой улыбкой и кратким, как у плюшевых мишек: "а" - голым, как воздух - без точки, без восклицания, без вопроса, - этим, из самых привычных обличий "да", говорящем: "ну да, и так быть может".

Так мы с нею и объяснялись, пока она нас записывала в амбарную книгу. "Муж и жена" - назвались мы, как нам советовали перед отъездом, и, указав друг на друг на друга, свели ладони.

- А, - кроткое дуновенье. И рукой помечает в воздухе рядок детей, нисходящий по росту, и глаза светают ее от улыбки.

- Двое пока, - говорю, как учили, и незаметно подмигиваю Ксении.

- А-чча, - теплое дуновенье.

За это небесное, пожалуй, лучшее в округе пристанище мы платили втридорога - буквально: то есть 3 евро в сутки за двоих. Деньги она с нас не взяла, покивала ладошкой в сторону неба: потом, мол, когда-нибудь.

- А, - ответили мы.

Три минуты ходьбы, и мы у моста. На обрыве - кафе: крыша без стен, каменная подпорная кладка от земли до пояса. Пиросманистая вывеска: GERMAN BAKERY. Точка сборки бледнолицых. С пяток немцев и по одному, по два - прочие. Не туризм - не за этим едут. Но и, глядя на них, не за тем, о чем сказано в Ведах: переплыть реку жизни и взойти на Высокий Берег. Особая категория. Русских нет. В основном - северная Европа.

Женщины - неоконченно-гобеленны, расслаблены по краям. Мужчины - с крупными, чуть растерянными головами и тоненьким птичьим перышком света, блуждающим по крови. Не все.

У каждого здесь свой путь, своя Встреча. И, чтобы эта встреча с Индией произошла, нужно быть сродни ее воздуху - не тяжелее его и не легче. А это значит - перешагнуть свой ум, опыт, память, и не давать имен - оттеснить речь, открыть поры, высвободить внутреннюю акустику, то есть быть женщиной, не Адамом; быть, а не стать - чтобы ей, Жизни, было куда входить. И входить такой, по сравненью с которой наша - музей Жизни.

Потому и нелепа здесь мысль о памятниках культуры и прочих так называемых достопримечательностях. Как нелепы карты, путеводители, бинокли, камеры и блокноты. Жизнь. Живая. И вдруг чувствуешь это безудержное расширенье себя с обескураживающе не наводящим ужас отсутствием предела этому расширенью. Я есть Тот. И здесь, и там, и во всем. И всплывает догадка, мелькнувшая у Гераклита: наше сознанье - вне нас.

Ширина моста - четыре спины. К сумеркам он пустеет, покачиваясь на ветру, легонько поддувающему с Гималаев, уже начиная с шести пополудни, и набирая всю свою протяжную мощь к полуночи, когда на мосту лишь мы с Ксенией, сидящие на дощатом настиле и вдавленные спинами в железную сетку.