Выбрать главу

Жизнь постоянно ставит перед нами ложную, но кажущуюся неизбежной, неразрешимой дилемму: быть овчаркой или овцой, жертвой или палачом (в лучшем случае, соучастником казни), активным негодяем или пассивно-бездеятельным олухом. Палач польского восстания 1863-1864 годов Муравьев, родственник декабристов Муравьевых, однажды не без гордости сказал о себе: «Я не из тех Муравьевых, которых вешают, я из тех Муравьевых, которые вешают», и остался в истории с почетным прозвищем «Муравьева-Вешателя». Однако в том, чтобы сказать о себе: «Я не из тех, кто будет расстреливать, – я из тех, кого будут расстреливать» – тоже мало чести и утешения. «Я не люблю насилья и бессилья», – пел Высоцкий.

Даосская идея недеяния как высшей формы активности – не делать лишних движений, не играть в чужие игры, идти своим путем по лезвию ножа, постоянно «сверяя координаты» по компасу сердца, прислушиваясь к себе, а не отклоняясь в сторону – не только философское основание для многих видов восточной борьбы. Я уверен в том, что только такой подход может быть оправдан и для анархической революционности, сочетающей радикальное действие с действенным радикализмом и минующей крайности партийного догматизма и беспринципного релятивизма.

В 1977 году в своей предсмертной статье Герберт Маркузе писал: «В сравнении с эффективностью массовых организаций, современный радикальный протест может быть осужден, как имеющий маргинальное значение. Но подобное бессилие всегда характерно вначале для тех групп и людей, которые защищали права человека и гуманные цели против так называемых реалистических целей Слабость этих Движений должна быть, по-видимому, признаком их подлинности, их изолированность – признаком отчаянных усилий, необходимых для того, чтобы вырваться из всеохватывающей системы господства, разорвать преемственность…» Нынешнее анархическое движение маргинально, находится на обочине жизни общества, едва заметно. Эта наша маргинальность может так и остаться – обочиной жизни, но может стать плацдармом в будущее, началом нового пути, выводящего из тупика. И на этом пути необходимо преодолеть и мираж соглашательского увлечения «реальной политикой», с ее призрачной эффективностью и практическим интегрирующим протест оппортунизмом, и мираж эскапистского бегства из общества («спасусь в одиночку, а на других плевать»), мираж насильственного, «авангардистского» навязывания другим «единственно верной программы».

Если взгляд на революцию просто как на орудие ведет к партийному догматизму и скуке (а революция не должна быть скучной; Эмма Гольдман писала: «Мне не нужна будет революция, если я не смогу во время нее танцевать»), то взгляд на революцию просто как на самоценную стихию легко заводит в дебри «эстетизации» революции, забывающей и о своем изначальном Смысле, и об этических императивах. Вальтер Беньямин подчеркивал: «Фашизм эстетизирует политику, а большевизм политизирует эстетику": первый в своей стихии безразличен к живым людям и разумным целям (оттого-то среди российских «новых правых» так много «революционных художников», поэтизирующих насилие и стремящихся слепить компот из «левого» и «правого» радикализма), второй же в своем бездушном партийном прагматизме превращает саму жизнь в орудие для своих целей, надевает на мечту, красоту и воображение уздечку целесообразности и партийной программы. Отсутствие скуки не означает бессмысленность и всеядность, отсутствие бессмысленности не означает скуку. Поскольку революция не самоцель и не орудие, а Путь, идущие по нему всегда должны смотреть – куда они идут, однако жить полной грудью не только (и ради) в точке прибытия, но на каждом шагу своего странствия.

Вопрос о целях и средствах, о разрушении и созидании возвращает нас к вопросу о насилии, его допустимости и недопустимости. Если считать, что возможны лишь два варианта: «бездействие» или «беспредел», а третьего не дано, тогда выхода из тупика не будет. Однако путь истинного бунта, сохраняющего себе верность (как показывает и опыт героев «Народной Воли», и история Боевой Организации социалистов-революционеров) лежит между слепым воспеванием и оправданием насилия и его безоговорочным и абсолютным осуждением. Вот что писал об этом человек, знающий о терроре не понаслышке и лично заколовший шефа жандармов Мезенцева, Сергей Михайлович Степняк-Кравчинский: «Террор – ужасная вещь. Есть только одна вещь хуже террора. Это – безропотно сносить насилие». Ему вторит народоволец Александр Михайлов: «Когда человеку, хотящему говорить, зажимают рот, то этим самым развязывают руки». Бывают случаи, когда заповедь «не убий!» сама себя отменяет и отказ от насилия над одним означает соучастие в насилии над другим – его жертвой. Трудно бросить камень в немецкого полковника фон Штауффенберга, попытавшегося уничтожить Гитлера, в Веру Засулич, стрелявшую в Трепова во имя защиты униженного человеческого достоинства, в Фанни Каплан, стрелявшую в Ленина, или же в Шарлотту Корде, заколовшую кинжалом кровавого маньяка Марата. Было бы лицемерием – осуждать всплески насилия со стороны доведенного до отчаяния народа, одновременно замалчивая о веках систематического насилия, творимого властями над этим самым безропотным народом.