Выбрать главу

Его жена, Дарья Антоновна или Долли, как он ее называл, была ленивое и безразличное существо, не обращавшее внимания даже на собственную дочь. Анна Андреевна принадлежала к одной из фракций анархистов. Мечтательная и увлекающаяся, она верила, что только анархизм способен дать и обеспечить людям в полной мере свободу и счастье. Отец знал только, что Аня — революционерка. Но он не придавал этому особенного значения, твердо веря, что у Ани крепок «здравый смысл» и что она никогда не пойдет на крайний разрыв с семьей и обеспеченностью положения. Принадлежность же к партиям ответственности не влекла.

Александр Васильевич со всеми поздоровался.

— Пугают все, — небрежно заметил ему Синицын, намекая на пьесу. — Конец мира… Неизвестно, кто кому будет петь панихиду. На наших устоях мир просуществовал несколько тысяч лет…

— Ничто не вечно, Андрей Владимирович! — улыбнулся хорошо знавший его Цветков.

— Этот граммофон на крыше… Зачем они его заводят? — слабо проговорила Дарья Антоновна. — Я думала, не бомба ли уж?

— Никакой бомбы не будет, — нахмурилась Аня.

— Вы знаете, — обратилась она к Александру Васильевичу, — эти общественные басни и слухи могут создать своего рода психоз, который может подействовать на человека со слабой волей. Он возьмет, да и бросит бомбу.

— А я бы этого слабовольного на виселицу, — заметил, но все-таки понизив голос, Андрей Владимирович. — Не слабовольничай. Жаль, что смертную казнь уничтожили.

Аня вспыхнула и отвернулась. Последнее время она особенно как-то не могла равнодушно слышать слов отца, которые он произносил этим спокойно-презрительным тоном.

«Говорит так, точно честь этим делает, хоть и бранит все», — думала Аня.

— Вон Андреев, смотрите, — указала она Цветкову на сидевшего на противоположной стороне в глубине ложи бенуара писателя. — А Горького нет?

— Он в Думе. Не может же он бросить свой пост! — ответил Александр Васильевич.

— А может быть, уже в Выборг уехал? — сострил Синицын.

— Я слышала, пьесу хотят освистать, — заметила Дарья Антоновна. — Будто бы, против нее духовенство…

— Может быть, известного направления, — ответил Александр Васильевич. — Видите, сколько и в ложах и в партере ряс?

— А им прежде нельзя было посещать театры? — спросила Аня.

— Нельзя. Это всего несколько лет. Вон видите, в той ложе, это викарный архиерей… При полной свободе совести всякие запрещения теряют смысл.

— Слушайте, правда, что в Москве существуют демонисты? Тайная секта демонистов? — спросила Аня.

— Сумасшедшие… время такое, — брезгливо процедил Синицын.

— Существуют. Полуофициально. Им не разрешают только построить храм, как, например, воздвигнут храм Чистому Разуму. В одном из переулков на Арбате у них тоже есть храм. В подвале. Их девиз, или символ веры: «Чем хуже, тем лучше». Очищение мира посредством зла.

— Вы меня сводите в этот храм? — что-то промелькнуло в лице Ани.

— Нужно устроить через знакомых.

— Хоть демонисткой-то не делайся, — шутливо, но все с той же брезгливостью бросил папаша. — Довольно с тебя и революции.

В этот момент прозвучал звонок. Электричество потухло. Наступила тишина.

И в этой тишине, откуда-то издали, из глубины закрытой еще сцены, раздался еще слабый, но становящийся все слышнее и слышнее гул, похожий на стон. В нем были и свистки машин, и крики боли, и стон непосильного труда, и рыдания горя, и безумный хохот — все это сливалось вместе, образуя этот и неясный и понятный гул.

Под этот гул раздвинулся занавес.

Огромный город, облитый красным светом потухающей зари. На него глядит свинцовое, холодное небо; море, такое же безжизненное, как и небо, у его ног; бесконечная пустота и вверху и внизу. В этой пустыне цепенеет мысль. А в городе огни. В нем жизнь. Работают фабрики, в домах не спят еще люди. Все они придавлены беспощадной, тяжелой, бессмысленной жизнью, в которой каждый кричит от своих страданий и вместе с тем наносит страдания другому. Рядом кладбище. На нем тяжелый угрюмый сумрак.

И над всем этим стоит многотысячелетняя скорбь мира. Людская скорбь. И страшно, и неизъяснимо печально ее лицо, и тянутся к небу изможденные, исхудалые руки, требуя ответа на страстные мольбы.

Одна только теперь мольба на устах скорби:

«Довольно!»

Артисты-люди ходили, говорили, садились и опять уходили, но над всем действием нерушимо и преобладающе стоял его смысл, в котором была главная цель автора.

И когда занавес медленно закрыл от глаз зрителей мрачную картину Молоха-города и вспыхнуло снова электричество, в театре сначала была полная тишина.