Выбрать главу

– Что ж поделать? Купи ей комнату в пригороде, устрой на работу, дай денег на первое время и – «С Богом, Параска, я и двери отчиню».

– Хорошо, пусть у меня найдутся и деньги на комнату, и на работу я ее устрою, но что мне с собой-то делать? А вдруг потом в жизни никакой любви не прибудет?

Дубровин что-то ответил, но налетел из-за поворота катер и заглушил его слова; первая, самая сильная волна хлынула приятелям в грудь, и они поплыли – Соломин кролем, Дубровин брассом; Соломин скоро перевернулся на спину, а Дубровин дотянул до бакена и поплыл обратно. Они вышли на берег и сели на прохладный еще песок.

– Насильно мил не будешь, – сказал Дубровин, вынув кисет и принявшись набивать трубку. – Но надо, Петя, рассуждать здраво. Чувство твое тебя погубит. Случись со мной такое, я бы долго не терпел.

Ему вдруг показалось, что он немилосерден с другом, – замахал рукой с горевшей спичкой и сказал:

– Впрочем, любовь сильней всего на свете. Может, любовь – единственное время, что дано человеку, чтобы быть живым.

Друзья обсохли, взяли одежду и обувь, поднялись с велосипедами на тропинку и стали одеваться, отряхнув с ног песок.

– С тобой такого приключиться не может… не могло… это закон мироздания. Не со всякой натурой случается то, что она не способна вынести. Но скажи мне, что Кате делать в одиночку? Она же бедолага по сути, я… мы… она сама восстала из мертвых, поднялась из ямы, могилы. Да не во мне дело! Она и сейчас норовит ринуться под откос, а если отпущу ее – пиши пропало. Я уж нарочно второй месяц ей денег не даю…

– Что поделать? Или оба пропадете, или она одна. Выбирай.

Приятели оделись и сели у брусчатого теремка, где продавщица с мятым со сна лицом (она же и сторожила свое добро ночью) протирала мыльной губкой столики. Женщина хорошо знала этих ранних купальщиков, с них часто начинался ее день. Она наливала им в пластиковые стаканчики кофе по-турецки, который варила на ревущем примусе, водя туркой по сковороде с раскаленным песком. Приятели сначала выпивали кофе, затем съедали по глазированному сырку и смотрели на излучину реки, толща воздуха над которой еще полна была тихого рассеянного света; смотрели на многоярусные берега, такие высокие, что дорога к реке петляла серпантином; смотрели на лес, в котором речки, бешеные в половодье и сухие в июле, за много тысяч лет прорезали от водораздела к Оке овраги, – в них было страшно и долго спускаться: дно речек было устлано плоскими замшелыми камнями с перистыми отпечатками доисторических моллюсков и растений, небо скрывалось за сомкнутыми кронами деревьев, уходящих многими уровнями вверх, камни стучали под ногами, как кастаньеты, и Соломину казалось, что теперь он находится в ином времени – в палеозое, отчего у него под ложечкой восходила сладкая жуть.

Из домика над понтонной переправой выходил смотритель, надзиравший за разводом моста и беспрестанно чинивший дизель ржавого буксира, который впрягался в цепочку грохочущих железными листами понтонов и отводил их в сторону, чтобы пропустить идущее вниз судно. Усатый, долговязый смотритель заводил руки за голову, потягивался и раскладывался на уже просохшем от росы пригорке. Над его головой была видна черта, проведенная краской по стене, с надписью 12 апреля 1994 года – рекордная высота разлива реки.

– В каком месте живем! Швейцария! – говорил Соломин, а Дубровин улыбался и кивал в полном согласии с этими словами.

Соломин дурно спал последние месяцы, рано просыпался и потом долго не мог заснуть от стука собственного сердца. Ему не хотелось снова отдаваться во власть реальности, и он всеми силами старался провалиться в сон, льнул к стене, накрывался одеялом с головой, но тревога все-таки одолевала его и поднимала на ноги. Тогда он уходил в лес, где старался измотать себя пешей нагрузкой, усталостью принудить к покою. Но от прогулок редко становилось лучше. Дубровин недавно прописал ему лекарство – «чтоб сердце так не колотилось», и теперь он аккуратно запивал первой порцией кофе половинку таблетки в форме сердечка.

– Продолжаем разговор, – сказал Соломин. – Буду, Владимир Семеныч, с тобой по-дружески прям: с Катей творится что-то ужасное, кажется, изменяет она мне… Прости, что втягиваю в свой ужас, но у меня никого нет… вот ты есть…

Дубровин, догадывавшийся, о чем пойдет речь, закивал, запыхтел, уставился в столешницу и захрустел в кулаке пластиковым стаканом.