И все же в этом доведенном до истощения и исступления человеке по-прежнему горел неугасимый огонь одержимости и творческого экстаза. Запоминающийся портрет А. Белого того времени оставил Илья Григорьевич Эренбург (1891–1967): «Огромные, разверстые глаза – бушующие костры на бледном, изможденном лице. Непомерно высокий лоб с островком стоящих дыбом волос. Читает он стихи, как вещает Сивилла, и, читая, машет руками: подчеркивает ритм – не стихов, а своих тайных помыслов. Это почти что смешно, и порой Белый кажется великолепным клоуном. Но когда он рядом – тревога и томление, ощущение какого-то стихийного неблагополучия овладевает всеми… Белый выше и значительнее своих книг. Он – блуждающий дух, не нашедший плоти, поток вне берегов… Почему даже пламенное слово „гений“, когда говорят о Белом, звучит как титул? Белый мог бы стать пророком – его безумие юродивого озарено божественной мудростью. Но „шестикрылый серафим“, слетев к нему, не закончил работы: он разверз очи поэта, дал ему услышать нездешние ритмы, подарил „жало мудрыя змеи“, но не коснулся его сердца…»
В конце лета 1919 года Андрея Белого чаще всего можно было встретить во Дворце искусств,[45] где он некоторое время руководил литературными курсами, читал лекции и зачастую ночевал. Именно сюда пригласил он как-то в гости Бориса Зайцева, на которого наибольшее впечатление произвели хоромы «дома Ростовых». Пока писатель пробирался в сумерках дня по благородным залам, комнатам, коридорам и закоулкам старинного особняка, ему повсюду мерещились герои «Войны и мира» – раненый князь Андрей, Наташа Ростова, ее отец – старый граф… Про А. Белого написал: «Он всегда был, с ранних лет, левого устремления. Что-то в революции ему давно нравилось. Он ее предчувствовал, ждал. Когда она пришла, очень многое в ней принял. <…> Белый не так страдал морально от революции, как мы, и уживался с нею лучше. Все же антропософия уводила его в сторону. Духовные начала движения этого уж очень мало подходили к уровню „революционной мысли“, к калмыцкому образу Ленина. <… >
Белый встретил меня очень приветливо, где-то вдали, в своей комнате, выходившей окнами в сад. Он был в ермолочке, с полуседыми из-под нее „клочковатостями“ волос, танцующий, приседающий. Комната в книгах, рукописях – все в беспорядке, конечно. Почему-то стояла в ней и черная доска, как в классе. <…> Не то Фауст, не то алхимик, не то астролог. Очень скоро, конечно, разговор перешел на антропософию, на революцию. Может быть, с „убийцей Мирбаха“ он говорил бы иначе, но со мной стал почти на мою позицию – тут помогала ему и его антропософия. Теперь и доска оказалась полезной. Он на ней быстро расчертил разные круги, спирали, завитушки. Мир, циклы истории располагались по волютам спирали. Он объяснял долго и вдохновенно – во всяком случае, это было редкостно, менее всего заурядно, почти увлекательно. Белый вообще был отличный оратор-импровизатор, полный образности и красок. Но постройкой не владел – вообще всегда им что-то владело, а не он владел».
В поразительных ораторских способностях А. Белого как раз у Дворца искусств могла самолично убедиться Марина Цветаева. Однажды, проходя мимо по Поварской, она увидала на зеленой лужайке прямо напротив «дома Ростовых» большую толпу людей. «Что это – воблу дают?» – поинтересовалась поэтесса у близстоящей барышни. «Нет, Андрей Белый выступает», – ответила та. «По какому поводу?» – «По поводу ничевоков». Марина не поняла о чем речь, потому что еще не знала о такой литературной группе, но подошла, чтобы послушать. Белый говорил давно и азартно, весь лоб его и лысое темя покрывали капельки пота. Экстравагантная и малочисленная литературная группа ничевоков крикливо пропагандировала абсурдную идею о том, что искусство скоро исчезнет, уйдет в «ничего», а потому не надо ничего писать и читать. Естественно, А. Белый на примере творчества своего друга А. Блока доказывал обратное. И не безуспешно – молодежь слушала его с открытым ртом.
Примерно к тому же времени относятся и мимолетные воспоминания литературоведа Павла Николаевича Медведева (1892–1938), познакомившегося с Белым в штаб-квартире Московского антропософского общества: «Белый поразил меня. Испепеленное, серое лицо. Над чрезвычайно выпуклым, крепким и высоким лбом дымятся, именно дымятся – волосы. Плешь. Голубые глаза – один смеется, другой плачет. Рот с бескровными, тонкими губами. Худой. Страшно подвижный. Слишком много движений, которые все же не кажутся беспорядочными. Непоседа. С ним тяжело, хотя и очаровательно беседовать. Вернее, не беседовать, а слушать его. Белый очень много говорит, любит говорить и говорит прекрасно. В комнате было очень холодно, беспорядочно и неуютно. На небольшом столике, исполнявшем, очевидно, обязанности и письменного и столового, под бюстом Данте разбросанные окурки и табак, а рядом с какими-то рукописями – объедки скромной, голодной снеди. Я невольно наблюдал поэта и говорил мало. Белый меня ощупывал вопросами и взглядами. Подготовленные вопросы я так ему и не задал… <…>»
Из Пролеткульта Белому пришлось все-таки уйти (меня «ушли», как выразился он сам). Осенью того же года, дабы получать продуктовые карточки и какое ни на есть жалованье, пришлось устроиться на службу еще в одну организацию – Отдел охраны памятников старины, где ему поручили обобщить опыт формирования музейных коллекций в эпоху Великой французской революции. Работа приносила определенное моральное удовлетворение, так как была связана с чтением множества редких книг и документов на французском языке.
В конце августа А. Белый перебрался к Васильевым в Неопалимовский переулок. Здесь почувствовал себя немного полегче, что объяснялось так: «Я устроился в Москве идеально в смысле тепла, стола, помещения; ввиду того, что семья знакомых (К. Н. и П. Н. Васильевы; последнего как врача вскоре призвали в Красную армию. – В. Д.), у которых я живу, имеет особые преимущества иметь продукты из собственной деревни, и ввиду того, что эти продукты ей обходятся дешево, то я имею стол (прекрасный по теперешнему времени), от 10 до 12 градусов тепла (чего нигде в Москве не найдешь: везде от 0 до 5, 6, 7 максимум градусов), освещение, милую комнатку и заботливый уход за баснословно дешевую цену (3000 рублей в круг); у меня остаются деньги на папиросы; и – на маму; кроме того: возвращаясь со службы, я попадаю в тишину, тепло; есть возможность вечернего отдыха; моя уязвимая, ахиллесова пята – холод; с моей физич[еской] комплекцией в современных условиях московской жизни я бы давно погиб; ибо простудливость (так!) моя ужасающа; и доктора определяют у меня отсутствие подкожного жирового слоя, т. е. мгновенную промерзаемость; далее: я страдаю неврозом; его особенность: вся кровь приливает к груди и конечности холодеют, вследствие этого конечности начинают замерзать уже при 7, 6 градусах; обратно: холода развивают припадки невроза (во время неврозного состояния первое условие: оттянуть кровь от сердца к рукам и ногам); руки и ноги должны быть в тепле. Видите: сейчас я попал в оранжерею по теперешнему времени, а то бы уже сейчас выбыл бы из строя; намучившись в сыром подвале этой осенью… <…>»
Картину дополняет бесхитростный рассказ самой К. Н. Васильевой: «Условия жизни тогда были очень суровы. В домах не топили, трамваев не было. Б[орис] Н[иколаевич] сильно страдал от холода и почти всегда был нездоров. Он приходил к нам в чужих, слишком больших валенках, в неудобной тесной шубе с душившим воротником, замерзший, усталый; садился в кресло, произносил несколько бурных взволнованных жалоб на „невыносимую жизнь“ и, вдруг как-то сразу умолкнув и оборвав свои возгласы, погружался в странное немое оцепенение. Я спешила дать ему чаю. После двух-трех стаканов он оживал, оживлялся. Принимался рассказывать, где был, с кем встречался, о чем говорили; потом раскрывал свой портфель, вынимал пачки исписанных листиков – последнее, над чем работал, и начинал читать, прерывая себя отдельными замечаниями. <…>»
В условиях холодной и голодной Москвы А. Белый умудрялся писать не покладая рук. В первом выпуске нового альманаха «Записки мечтателей» были опубликованы «Дневник писателя» и начало эпопеи «Я» (в отдельном издании названной «Записки чудака»). В течение года, несмотря на жесточайший полиграфический кризис, опубликованы ранее написанные стихи (сборник «Звезда») и сказки «Королевна и рыцари». По вечерам в Румянцевском музее (ныне Российская государственная библиотека) при температуре от 0 градусов и ниже, делая выписки, пока ноги не оцепеневали до колен, перечитывал некогда запрещенный Священным Синодом трактат Льва Толстого «О жизни»,[46] ставший его настольной книгой. «<… > Прочтите изумительную книгу Льва Толстого „О Жизни“, – писал он Иванову-Разумнику, – и Вы меня поблагодарите: не сомневаюсь, Вы читали ее; не сомневаюсь и в том, что Вы по-иному прочтете ее теперь: эта книга отныне стала для меня в ранг книг, сопутствующих каждому дню; как „Заратустру“, как „Бхагават-Гиту“ (так писалось в то время название знаменитого древнеиндийского трактата. – В. Д.) я полюбил ее; это книга эпическая, не уступающая „Войне и миру“. Кроме тона, она вся проникнута новой эрой сознания: положенная на одну чашку весов, она перевешивает все тома Соловьева, даже если в привесок к ним присоединить сумму написанных книг нового религиозного сознания (от томов Мережковского, Розанова до… Флоренского, Бердяева, Белого и прочих); все мы „старички“ пред Толстым, не говоря уже о том, что мы ребятишки перед Достоевским. <…> Перечтите эту книгу: и Вы поймете мой восторг. <…>»
45
Дворец искусств под патронатом Наркомпроса начал свою работу в начале 1919 года, и А. Белый принял активное участие в его организации. Здесь устраивались литературно-музыкальные вечера, дискуссии, читались лекции, рефераты, новые произведения маститых и начинающих авторов; всего функционировало четыре отдела – литературный, художественный, музыкальный и историко-археологический. Дворец искусств располагался по адресу: Поварская улица, дом 52 и занимал роскошное здание, известное как «дом Ростовых», описанное Львом Толстым в романе «Война и мир». На самом деле это была усадьба князей Долгоруких, последним владельцем которой перед национализацией являлся граф Соллогуб. Сразу же после переезда советского правительства в Москву здесь некоторое время размещался Народный комиссариат по делам национальностей (Наркомнац) во главе с И. В. Сталиным, а после ликвидации Дворца искусств – учебное заведение – Высший литературно-художественный институт имени В. Я. Брюсова. В последние десятилетия XX века здесь располагалось Правление Союза писателей СССР, в настоящее время – Исполком Международного сообщества писательских союзов.
46
Напечатанная в 1888 году книга Л. Н.Толстого была запрещена цензурой и пущена под нож (уцелело всего лишь три экземпляра). Полное русское издание увидело свет только в 1891 году в Женеве, а затем в 1913 году в составе 13-го тома собрания сочинений Л. Толстого.