«В уши безумнаго ничтоже не глаголити, егда похулит мудрыя твоя словеса», – напомнил старинную школярскую формулу иеромонах.
– Ты – дурило, дурило, дурило! – не умолкал Нырок. Его бессмысленные крики опошлили утреннюю благодать, разрушили прелесть осеннего опольского утра, отразились от холодной воды Гнилой Липы и поскакали куда-то на запад, к Рогатину.
«Господи, всюду одно и то же!» – думал Григорий, вспоминая венских и пресбургских подростков, чьи кукиши и непристойности за спинами странствующих монахов стали для него неотъемлемыми атрибутами городских прогулок. Добрые прихожане во всех христианских странах натравливали своих детей на иноков. Говорили им, что бродячие монахи – бездельники, живущие за счет других, что набожность их фарисейская, а на самом деле они проходимцы: тайком пьянствуют, не имеют страха Божьего и приносят несчастье.
«А разве плохо быть настоящим проходимцем? – спросил себя Сковорода. – То есть во имя Божье идти и идти этим миром, собирать с его жестких стеблей золотые зерна духовного постижения?»
Григорий взгромоздил на плечи коромысло с двумя всклень наполненными ведрами, натужно выпрямился и, не спеша, двинулся скользкой тропой к скиту.
«Бросит или не бросит?» – гадал он, представляя, как Нырок выводит из-за спины свою грязную руку с булыжником. Он вспомнил старинную византийскую притчу о мальчиках, смеявшихся над священником. В притче рассказывалось, как из моря вышло чудище и безжалостно сожрало насмешников. Григорий представил, как из Гнилой Липы выбегает нечто вроде здоровенного сома с ногами, борзо догоняет и проглатывает Нырка. Как ни пытался Григорий отогнать от себя людоедскую фантазию, она упрямо обрастала деталями. Пока он дошел до ворот скита, у воображаемого сома кроме ног появились зубы и чешуйчатый хвост, а перепуганный до загаженных штанов Нырок перед смертью падал на колени, просил прощения и напрасно молил небо о милости.
С этой фантазией в голове Сковорода добрел до иеромонаха, стоявшего у ворот, словно серое изваяние. Авксентий смотрел на послушника. Густые брови нависали над глубоко посаженными глазами, как дощатые навесы над верхними окнами владыческой резиденции в Переяславе. Под этими бровями-навесами нельзя было разглядеть выражение его глаз. Лицо отца Авксентия грозно-розово пылало сквозь бороду и седые пряди, торчащие из-под потертой скуфейки. Ряса не скрывала монументального телосложения иеромонаха, мощных плеч и природной осанки воина. Поговаривали, что до пострига он успешно грабил купеческие возы и барские кареты, а за наименьшее сопротивление карал повешением. В одну из грешных ночей на душегуба сошло Божье озарение. Он навсегда отрекся и от разбойнического прошлого, и от мира. Сие чудо случилось еще во времена Яворского[126]. Уже много лет раскаявшийся тать умертвлял свою грешную плоть по малым тихим скитам, разбросанным меж Белым морем и землями волохов. Однако, вопреки многолетнему суровому посту, сила в теле монаха осталась. Она проявлялась неожиданно, иногда и без мышечных усилий. Казалось, монах себе как монах – ничего особенного. Однако же, когда Авксентий перед шляхтичем или сельским старостой отстаивал скитские привилегии, тело его, незримое под широкой рясой, вдруг проявляло властное свое присутствие, и мир становился теснее, у́же. Еще несколько минут, и родовитый собеседник Авксентия незаметно для себя терял гордую уверенность, прикипал глазами к темным провалам под густыми бровями, мялся, соглашался и отступал.
Когда Григорий достиг ворот, Авксентий экономным движением руки остановил послушника, пробежал глазами по его лицу и взглядом приказал ставить ведра на землю. Григорий выполнил безмолвную волю наставника, припал к его большой, поросшей жестким седым волосом, руке.
– Ты неспокоен, – заметил иеромонах.
– Да, отче.
– Отчего же?
– Плохое мерещится.
– Что именно?
– Только что имел видение, отче. Зрел злозатейное чудище, пожиравшее недоросля Нырка, яко кит праведного Иону. Держу в сердце, отче, зло на сего отрока. Вот оно, сие зло, и возникает перед моими глазами грешными мысленными парсунами. Отныне поклоны бить буду вдвое против обычного. Благословите, отче, на сугубое послушание.
– Велико ли оно было?
–..?
– О чудище вопрошаю.
– Крупнее старого сомища.
– А цвета какого?
– Черное, аки нощь, а пасть червленая, озорная.
– «Чередник» Германа читал?
– Нет, отче. Простите убогого.
126