Выбрать главу

Вечером медсестра принесла легкое снотворное, в котором она совершенно не нуждалась. Она поблагодарила и заперла дверь. Теперь она была свободна, предоставлена самой себе до утра.

Медсестра, заходившая к фрау Мольтке два раза в смену, снова невольно отметила отталкивающее совершенство этой женщины, которую язык не поворачивался назвать старухой, и снова ощутила дуновение пронзительного необъяснимого ужаса. Потом медсестра сдала дежурство и вышла из пансионата, стряхнув тягостное впечатление. Она пересекла пустынную улицу и села в автомобиль с откинутым верхом, где ее дожидался мужчина.

Он курил, наслаждаясь пустынным пространством и тишиной города, необычной даже для окраинного субботнего Берлина. Улица утопала в весенних сиреневых сумерках. Мужчина подумал о том, как хорошо, что девушка не заговорила, сохранив это драгоценное мгновение покоя и мира.

Но тут в ошеломленную тишину исторгся звериный вопль - вопль торжествующей страсти - и мужчина вздрогнул, ударившись локтем о руль.

- Что это? - испуганно спросил он.

- Поехали ужинать, - устало ответила медсестра. - Это фрау Мольтке предается воспоминаниям.

Маски

Они вечером пришли, с осеннего дождя, заполнив квартиру пестрыми бутылками, гитарами, хохотом, сезонными бородами - и привели ее с собой.

Она чужой была этой экспедиционной команде, долго оставалась трезвой, стыдилась, горбилась. Рослая, в лиловой юбке королевского бархата с разрезом от бедра, в шнурованных солдатских ботинках, она разливала водку точными мужскими движениями - и молчала. Страшно и стыдно было смотреть в ее размалеванное лицо под всклокоченными патлами, приклеенным казалось лицо, вот-вот, казалось, отвалится. И всем с ней стало неловко, и не пел никто, только пили да переговаривались вполголоса.

И только позже, на кухне, где я стоял у плиты, следя за кофе, внезапно ударила гитара, и раскатилось неудержимо: "Уходят, уходят, уходят друзья..."

Я успел понять: "она!", но не пение, шквальный поток боли, проклятия и торжества сорвался с неведомых высот, как предвестие геологической катастрофы, и дом под его напором лопнул, зазвенели выбитые стекла, и поток звуков подхватил меня, сорвав, как ветошь, жалкие привычки жизни - унес и забросил на безлюдный остров и замер там, позабыв навсегда.

Необитаемо стало жить, и убежавший кофе залил огонь, и она делала странное движение пальцами, располагавшее к смерти.

"Да, - говорила, - да. В консерватории год всего, ушла. Там загоняют, как под нары, а мне тесно, я ору, чтобы не задохнуться. Я им ору - и люстры их дрожат, и лица, и руки. Я не боюсь, я ничего не боюсь, только тесно мне. А теперь я - клоун. В училище цирковом, не бросила пока. Я пьяная, я пьяный клоун, на меня нельзя смотреть, я знаю, вблизи - страшно. Я маски по лицу рисую, на мне просто. Особенно ту, знаешь, африканская такая, кто посмотрит - замертво падает. Я так... Я пожаловаться осталась. А с девками не хочу больше. И почему они терпят, а мужики не могут? Терпят, терпят, у них судьба такая - терпеть. Ну и пусть. Пусть они терпят, а я уйду. Положу ту, самую страшную положу маску и забуду, а потом вспомню, взгляну в упор и умру. Ты веришь?"

Целый год не вспоминала она про африканскую маску, меняла скандальные одежды, пила и пела, и мучительный ее дар все так же не находил себе места, а потом она умерла - трезвая, в нищей своей каморке, у зеркала, подернутого белой накипью, - без всякой причины умерла, просто от смерти, упав на стол лицом, раскрашенным в красное и черное. Как каторжник сквозь железные прутья исторглась, обдирая душу.

Мир тебе, пьяный клоун, не забудь меня здесь, на острове.

Мгновение

В ту осень у девочки начала подниматься грудь, и она замкнулась в себе, прислушиваясь к тому таинственному, что звучало в ней, подчиняя все звуки и помыслы ее прежней жизни.

Утром девочка пошла в лес по грибы, а их много было той осенью, полной смирения и тишины. В легком шелесте леса шла девочка, изредка нагибаясь к грибам, а позади, на даче, ждали ее раскрытые учебники и предавались своим старым и тихим мыслям ее родители.

Тут случилось, что лес преобразился внезапно и замер, зеленое перед девочкой стало изумрудно и каменно, как изваяние, и желтое стало оранжевым, а красное - как застывшее пламя. Словно в страшной сказке оцепенела девочка - цветной и каменной - и, не выдержав, обернулась и в шаге от себя увидела мужчину.

Он был неподвижен, и алебастровым казался его бескровный лик, в котором ожили и распахнулись глаза. Никогда прежде не встречала девочка таких глаз и чувствовала, как они втягивают ее в себя. Оно становилось прекрасным, это обращенное к ней лицо мужчины, и девочка не могла оторвать от него взгляда, и мир исчез для нее, и все ее существо заполнил голос, протяжный и властный, как зов рога.

Мужчина звал ее за собой, звал навсегда, и девочка затряслась в ужасе, в отрицании влекущей ее непреодолимой силы. Тогда мужчина протянул негнущуюся в локте руку и медленно разжал пальцы. Нестерпимый металлический свет плеснул с ладони и обжег девочку.

Она зажмурилась, а когда, мгновение спустя, раскрыла глаза, никого перед ней не было. Девочка сморгнула страшное наваждение, и расколдованный лес ожил и зашелестел.

Знакомой тропинкой вернулась она на дачу, но нашла ее заколоченной и влезла, разбив окно, туда, где ждали ее родители. Но пуст и заброшен стоял дом, и память о людях выдули из него ветры. Девочка опустилась в ветхое кресло и ощутила вдруг, как тяжело обвисли ее груди. В страхе вгляделась она в знакомое, уже почти непроглядное зеркало и угадала в нем черты своей матери.

Тогда она зарыдала и поняла, кем был мужчина, встреченный ею в лесу, поняла, что зажмурилась на долгие годы, что родители, не найдя ее, давно умерли от горя, и ничего не осталось ни от той осени, ни от того, что так таинственно звучало в ней, ни от нее самой, - ничего не осталось, кроме нескольких грибов в корзинке, которые она успела собрать.

В отражении

В комнате детства моего напротив окна стояло павловское трюмо, случайно оставшееся от убитых людей, которые были моими предками. По зеркалам, углубляясь бездонно, плыли облака. Не понимаю, почему я не умер, увидев такое небо.

Потом в зеркалах отразилась девочка. Я подошел к ней, но девочка исчезла, и остался только я. Мне была страшна моя анфиладная нескончаемость, и я старался заглянуть так, чтобы увидеть девочку. Но она не появилась. Не появились и люди, столетиями отражавшиеся в зеркалах. Я был уверен, что зеркало помнит их, просто оно устало и не возвращает их, ушедших в ту бесконечность, которую теперь заполнил я.

Потом девочка выросла, полюбила себя и играла с собою в зеркале. Она оставила на нем поцелуй накрашенных губ и прерванную надпись "Я люб...". Вырос и я, и ушел из дома с павловским трюмо, и никого там не осталось, кроме облаков, текущих по отпечатку губ и недоговоренному признанию.

Так и есть, так и должно быть, чтобы все могло начаться вновь.