Выбрать главу
Добродетельная Долли Не дает мужчинам воли, Когда ясная погода на дворе. Но если в небе тучи Лови скорее случай…

Не дожидаясь исхода процесса, она отказалась от своих прав, надела темные очки и, взяв билет на чужую фамилию, отбыла в Геную, осудив себя на добровольное изгнание из страны, в которой непреклонная строгость морали сочеталась с юмором самого низкого пошиба.

Денег, правда, у нее было хоть отбавляй, так что страдания ее носили характер чисто нравственный, но обожглась она сильно и память ее была полна горечи. Все, что она знала до сих пор о жизни, убеждало ее в том, что она заслуживала прощения, и, однако, прощение ей не было даровано: лежавшая по ту сторону океана родина вынесла приговор, который Энн считала варварским и бесчеловечным.

Ее пригвоздили к позорному столбу, сделали из нее козла отпущения, а она была чиста душой; и ее негодование было тем острее, чем сильнее было убеждение в собственной невинности. Свою экспатриацию Энн объясняла причинами не эстетического порядка, а этического, и облик европейской женщины она приняла в знак протеста против обиды, которая была ей нанесена в собственном отечестве. Вначале ее мотало по Европе из одного конца в другой, покуда она не приобрела собственной виллы в Тавола-Кальда, под Венецией. Там она и осела наконец и стала проводить большую часть года. Она не только выучилась говорить по-итальянски в совершенстве, но и переняла все гортанные звуки и жесты, которыми уроженцы Италии обычно сопровождают свою речь. Она даже вскрикивала по-итальянски, когда зубной врач задевал ей бормашиной нерв, произнося «ай-ий» вместо односложного американского «ауч»; а жест, которым она отгоняла осу от своего бокала с вином, был исполнен неподражаемой итальянской грации. К своему положению она относилась с ревнивым чувством собственника: экспатриация была ее владениями, выстраданной ею страной, и итальянская речь в устах иностранцев оскорбляла ее слух. Вилла ее была прелестна, в дубовой роще пели соловьи, в саду играли фонтаны, волосы ее отливали именно тем оттенком бронзы, который был принят в Риме в этом году, и сама она, стоя на верхней террасе, приветствовала гостей по-итальянски: «Ben tornati! Quanta piacere!»[26] И все же, и все же создаваемому ею образу не хватало убедительности подлинника! Это была всего лишь фотография, и, как это всегда случается при увеличении, незначительные изъяны вели к утрате качества. Глядя на Энн, думалось не столько о том, как ей хорошо и ловко здесь, в Италии, сколько, что там, в Америке, она уже совсем чужая.

Большую часть времени она проводила с людьми, которые, подобно ей, считали себя жертвами удушливого и гнетущего нравственного климата своей родины. Всем своим сердцем они были на путях-дорогах, уводящих их все дальше и дальше от родной земли. За такой подвижный образ жизни подчас приходилось расплачиваться одиночеством. Друзья, с которыми рассчитываешь встретиться в Висбадене, внезапно уезжают, не оставив адреса; ищешь их повсюду — и в Гейдельберге, и в Мюнхене — и не находишь. Энн продолжала, и притом весьма успешно, совершенствовать свой облик европейской женщины. Она была болезненно чувствительна к малейшей критике и обижалась, когда ее принимали за туристку. Но свадебные приглашения и газетные сводки о погоде («на северо-востоке США — снежные заносы») вызывали в ней острую тоску по родине. Однажды в жаркий сентябрьский день, когда сезон в Венеции подходил к концу, она села в поезд и поехала на юг, в Рим. Город был погружен в предвечернюю дремоту, и единственным признаком жизни были без устали снующие по улицам туристские автобусы, составляющие, по-видимому, такую, же неотъемлемую часть городского хозяйства, как электрический кабель и канализационные трубы. Подавая носильщику багажную квитанцию, Энн принялась описывать ему, как выглядят ее чемоданы, но, несмотря на ее беглый итальянский язык, носильщик, должно быть, ее раскусил, потому что он пробормотал что-то об американцах — в том смысле, что их всюду нынче так много. Энн рассердилась.

— Я не американка, — отрезала она.

— Извините, синьора, — спросил он, — кто же вы будете в таком случае?

— Гречанка.

И тут же, потрясенная чудовищностью и трагичностью собственной лжи, она воскликнула про себя: «Что я наделала?» Ведь на ее зеленом, как летняя лужайка, паспорте красовалась государственная печать, защищающая ее интересы, интересы гражданки Соединенных Штатов Америки. Зачем она солгала о том, что имело столь непосредственное отношение к ее собственной личности?

Она села в такси и поехала в гостиницу на Виа Венето, попросила доставить ее чемоданы наверх, в номер, а сама спустилась в бар. За стойкой сидел седой американец со слуховым аппаратом за ухом. Он был один и явно тяготился своим одиночеством. Кончилось тем, что он повернулся к ее столику и чрезвычайно учтиво осведомился, не американка ли она?

— Да.

— Как же вы так хорошо говорите по-итальянски?

— Я живу здесь постоянно.

— Стеббинс, — сказал он. — Чарли Стеббинс, Филадельфия.

— Очень приятно, — сказала она. — А где именно в Филадельфии?

— Видите ли, в Филадельфии я, собственно, только родился. И вот уже сорок лет, как я там не был. А живу я в Калифорнии, в Шошоне. Так называемые ворота в Долину Смерти. Жена моя из Лондона. Лондон, штат Арканзас, ха-ха! Дочь училась в шести разных штатах: в Калифорнии, Вашингтоне, Неваде, Северной и Южной Дакоте и Луизиане. Миссис Стеббинс умерла в прошлом году, и я, значит, решил поездить по белу свету.

Звезды и полосы, казалось, так и затанцевали над головой американца, образуя вокруг нее нимб. Энн вдруг вспомнила, что в Америке сейчас уже, должно быть, начинает коробиться лист на деревьях.

— Где же вы успели побывать? — спросила она.

— Представьте себе, я и сам не знаю! В туристском агентстве, в Калифорнии, мне обещали, что нас будет целая компания американцев. А вышли в море — и ни души. Ни за что больше так не поеду! Бывает, сутками не услышишь, чтобы кто-нибудь прилично говорил по-американски. Поверите ли, иной раз сидишь у себя в номере и разговариваешь сам с собой — просто ради удовольствия слышать американскую речь. На днях я поехал из Франкфурта в Мюнхен, и представьте себе — ни одна душа в автобусе не говорит по-английски! Из Мюнхена я поехал в Инсбрук, так и на этом автобусе никого. В Инсбруке я пересел в автобус на Венецию — то же самое; спасибо, в Кортине к нам подсели американцы. На гостиницы, впрочем, я не обижаюсь. Там всегда кто-нибудь да говорит по-английски. И мне попадались очень и очень порядочные гостиницы.

Седовласый американец, сидящий на табуретке в римском подвальчике, искупал в глазах Энн все недостатки ее отечества. Он весь словно светился застенчивой честностью.

Радио было настроено на волну веронской станции американских вооруженных сил.

— «Звездная пыль», — сказал американец. — Ну да вы, конечно, знаете. Эту песню написал мой приятель, Хоуги Кармайкл. За одну эту песенку он получает шесть или семь тысяч долларов в год. Мы с ним приятели. Я его, правда, ни разу не видел, но переписываюсь с ним. Вы, наверно, смеетесь, что у меня есть приятель, которого я ни разу не видел в глаза, но Хоуги настоящий друг.

Его речь показалась Энн куда музыкальнее и выразительнее, чем мелодия, которая доносилась из эфира. Все — и порядок слов, и кажущееся отсутствие связи в них, и самый ритм его речи — выражало музыку ее родины. Она вспомнила, как девочкой ходила к любимой подруге мимо кучи опилок перед ложечной фабрикой. Если ей случалось идти после обеда, то по дороге приходилось останавливаться у переезда и ждать, когда пройдет товарный поезд. Сначала, словно из пещеры, наполненной ветрами, слышался отдаленный гул, затем железный грохот и лязганье колес. Товарные вагоны проносились вихрем, на полном ходу. Но она умудрялась прочитывать надписи на вагонах, и всякий раз они волновали ее заново. Нет, она думала не о блестящих надеждах, которые сулит конец пути, а просто о том, как широка и просторна ее родина: хлебные штаты, нефтяные штаты, угольные, приморские — все они мчались мимо нее по железной дороге, сверкая надписями: «Южноокеанская», «Балтимор и Огайо», «Никелированные вагоны», «Нью-йоркская центральная», «Великая Западная», «Рок-Айленд», «Санта-Фе», «Лаккаванна», «Пенсильвания», тук-тук-тук-тук, тук-тук-тук — и с глаз долой…

вернуться

26

Добро пожаловать! Как приятно! (ит.).