Выбрать главу

Иди сюда. Ну, сюда. Сюда. Поспеши же.

Она не удивляется при виде его. Хотя, конечно, она испугана. Хотя, конечно, она знает, почему он здесь, почему большущий нож заносится и опускается, поднимается, низвергается — с такой быстротой, что ни один глаз не уследит, только плоть может измерить всю его длину — пораженная, сжимающаяся, вздрагивающая от невероятной боли.

Сюда.Где чисто. Где все будет смыто. Сюда.

Она отталкивает его. Теперь она кричит. Взвизгивает. Умолкает. Нет нет нет нет. Этого не может быть, так не бывает. Сталь, отраженная в белом кафеле, в большом пустом безжалостном зеркале, на потолке, на полу. Две борющиеся фигуры. Два искаженных лица.

— Ты знаешь, чего я хочу, — шепчет Оуэн. — Сука! Стерва! Убийца! Мама!

Она царапает ему лицо, но розовые ногти ее ломаются, отдираются от кожи. Она кричит, но голос ее не в силах вырваться из плена кафельных стен. У края прелестной утопленной ванны она борется еще ожесточеннее, но, конечно, ей с ним не справиться — ее страх и ярость несопоставимы с тем, что владеет им; борьба окончена, скажем, через три очень долгих, очень растянувшихся, очень похожих на сон минуты.

Мастер-механик, думает Оуэн и моет красивый нож — и лезвие и рукоятку — в одной из керамических раковин. Орудие мастера.

Он намеревался уберечься от брызг крови и намеревался, безусловно, не ступать в кровь. Но такое впечатление, что кровь в комнате всюду. Сгусток крови даже долетел — каким же образом? — до забранного матовым стеклом окна.

Будь у Оуэна время, он бы сейчас разделся и выкупался, и избавился бы от малейшего пятнышка крови, от малейшего сверкающего засохшего ее ручейка, и намылил бы голову, хорошенько поскреб бы кожу, вымыл бы бороду, грудь и живот, ноги. Между пальцами на ногах. Все пальцы, один за другим, и между ними — в утопленной ванне, где они играли и плескались детьми. Пальцы на ногах и руках, и локти, и все хитрые складочки, где прячется грязь.

Но он не может выкупаться в ванне. Он не может даже посмотреть туда.

Забрызганное зеркало, по счастью, в этом месте затуманено — там, где он мог бы видеть ванну и что в ней. Он с нежностью моет нож, затем — пальцы, и запястья, и руки до локтя, и розоватая вода клубится и стремительно убегает из красивой волнистой раковины. Моет руки от плеча до локтя, запястья, пальцы, между пальцами, но ему некогда вымыть под ногтями, где темной полоской запеклась кровь — кровь — то, оказывается, черная, — сейчас ему некогда, надо не забыть как следует вычистить под ногтями утром.

Они что, перебросят его по воздуху? — вяло, лениво мелькает мысль, пока он вытирает руки толстым голубым полотенцем с монограммой «X». Говорили, что есть учебный лагерь в… Полотенце собралось складками — он разглаживает его; теперь один конец длиннее другого, и это покоробит Изабеллу, да и его самого это тоже коробит — ерунда, конечно, но существенная, вроде того, как в школе некоторые мальчики спокойно пользовались бумажными салфетками. Вроде того, как его сосед по комнате, когда они были на первом курсе колледжа, все время ходил в белых бумажных носках.

Штаб-квартира в Колорадо, севернее Денвера; или, может быть, это где-то под Тусоном, или где-то в Нью — Мексико. Владение старика отца Ульриха Мэя. «Ты уйдешь в подполье, — говорит Ули, легонько поглаживая его по плечу, по затылку, — мы ждем от тебя великих дел, пропаганды наших идей, прекрасного необратимого жеста, приобщения, крещения кровью твоего самого глубинного, подлинного «я»… Ты спрячешься в некоем убежище, в святилище, ты будешь прощен, как я тебе завидую — тебе и твоей храброй сестре!»

Будь у него время, он бы непременно разделся и выкупался, но он подозревает, что времени нет. (Хотя его часы стоят. Стекло разбито, минутная стрелка погнута.) Кровь в его слипшихся кудрях, сгустки крови в бороде, по всей непромокаемой куртке, большие темные влажные омерзительные потеки на брюках, словно он потерял над собой контроль и обмочился как маленький. Свинья, с презрением думает он; грязная свинья, громко бормочет он, широким жестом проводя рукой под носом, глядя в зеркало на свои налитые кровью глаза, но потом вдруг прощает себя: у него же нет времени.

Рука у него такая мокрая и липкая — никак не повернуть дверную ручку.

Он пытается другой рукой — пальцы скользят.

Он выжидает, спокойно переводя дух. Эта сложная машина, именуемая его сердцем, работает с поистине судейским бесстрастием. Ничто ему не угрожает; никто не может ему помешать; да, собственно, теперь уже и слишком поздно: он выполнил свою миссию, и его жертва лежит, застыв, там, за его спиной, в утопленной ванне.

Он снова пытается повернуть ручку двери, и снова она не поворачивается, но только потому, что у него скользкие пальцы, — он вытирает их о штаны, сгибает, разгибает и снова пытается повернуть ручку… «Армия без дисциплины — это не армия», — сказал ему Бадди, насупясь. Зеленые, как стекло, глаза. Слегка щербатая кожа. Не из тех, с кем Оуэн Хэллек готов был бы поселиться, такого Оуэн Хэллек едва ли обнаружил бы за одним с собой столом в клубе гурманов, и тем не менее Бадди — прирожденный лидер, Бадди нельзя ни очаровать, ни обмануть, Бадди — скромный малый, хоть и умеет собирать бомбы с часовым механизмом и читать мысли на уровне «подсознания», поэтому, если Оуэн Хэллек оказался запертым в ванной комнате на Рёккен, 18, Бадди почувствует, что он попал в беду, и придет ему на выручку.

Что же до Кирстен, то фургончик, крашеный фургончик, перевозящий одежду из чистки, был неприметно запаркован неподалеку от того дома в 9.30 вечера; по плану он должен стоять там с 9.30 вечера до (крайний срок) 11.30 — больше времени не потребуется, да и неразумно при данных обстоятельствах. (А обстоятельства состоят в том, что началось «осеннее наступление» и необходимо тщательно координировать все действия.) Значит, думает Оуэн, фургончик ужезабрал ее, Смитти и Адриенна помогли ей залезть в него, встретили ее объятиями, горячо жали руки, усадили, закрыли за ней дверь и повезли на Бидарт-стрит, 667, и дальше — в безопасное место…

Конечно, потрепанный оливково-зеленый фургончик не кажется Оуэну очень реальным, хоть он и ездил в нем, сидя на рваных кожаных подушках переднего сиденья и даже на корточках сзади, на металлическом полу, когда его возили по Вашингтону на «учения», которые, по правде говоря, тоже не казались ему очень реальными. Смитти, и Адриенна, и Рита Стоун, и Шерли, и даже Бадди, и даже Ули — никто из них не кажется Оуэну реальным, хотя Оуэн и очень старался сделать их реальными; а сейчас на это уже нет и времени.

А запах крови — теплый,неожиданно приходит в голову Оуэну. Это потому, что кровь теплаяи она разогревается,циркулируя по телу.

Дверная ручка легко поворачивается, дверь легко открывается, Оуэн оказывается в спальне, где воздух куда более свежий. Он вбирает его в себя большими глотками, ему сразу становится неизмеримо легче.

Так просто. Все было так просто. Почему он всегда пытался найти в жизни какие-то решения!..

Сейчас он выйдет из спальни, унося с собой чудесный немецкий нож. Но оставит позади смертный приговор и одну или две печатные памятки — материалы, которые новые друзья заставили его взять. (Бред сумасшедшего, думает он, сказки для детского сада, да к тому же дурного вкуса, но эту мысль из соображений безопасности он сумел забить статикой, прежде чем Бадди успел ее прочесть.) Сейчас он выйдет из спальни… спустится по лестнице… уже спускается…почти бесшумно, почти бестелесно… без всякого труда спасается бегством… никаких осложнений с входной дверью… открывает ее, выходит наружу, старательно закрывает за собой.

И — в безопасное место. Машина его стоит в полуквартале отсюда.

И она без труда заведется.

И он без труда вольется в поток транспорта, никаких вопросов со стороны полиции, никакого волнения за рулем.

Он навсегда выходит из хозяйской спальни. Он спускается по лестнице, слегка касаясь перил. (Отпечатки пальцев? Конечно, останутся. Никто не должен сомневаться в личности партизана-солдата. В этом одна из прелестей стратегии, как сказал бы Ули.) Он идет через затемненный холл к двери на улицу. Он выходит на чистый ночной воздух, звенящий от кузнечиков, и цикад, и летних жуков, — густая, режущая слух сетка звуков, переплетение звуков более хриплых и, пожалуй, более зловещих, чем крики птиц, но он бесстрашно вступает в эту какофонию, и шагает по дорожке, и поворачивает налево, ни секунды не колеблясь, — налево, и направляется к своей машине, неприметно запаркованной…