Выбрать главу

Двойные стекла сразу затянуло инеем.

…Когда Петуховы вернулись с прогулки, им непривычно долго не открывали. Девочки по очереди тянулись к звонку и, приподнимаясь на цыпочки, нажимали кнопку, а их мать, державшая тяжелые сумки (по пути из Коломенского успели забежать в универсам), с беспокойством поглядывала на дверь. Наконец она не выдержала и, переложив обе сумки в одну руку, с трудом достала из внутреннего кармашка шубы ключи. Открыв ключом дверь, она бросилась сначала в комнаты, затем на кухню и сразу увидела мужа. Петухов-старший крепко спал, причем поза его была очень странной и выражение лица представлялось совершенно необычным. Он сидел верхом на кухонном табурете, перед ним, словно райское яблоко, лежала картофелина с воткнутым в нее ножом, и Петухова могла поручиться, что никогда раньше ее муж во сне так блаженно не улыбался… Прежде чем разбудить его, она заглянула в кастрюли. Никакого обеда конечно же приготовлено не было, а единственная очищенная картошка уже посинела.

— Просыпайся, — жена тронула его за плечо.

Петухов не откликнулся.

— Просыпайся, я что сказала! — она тронула еще раз.

Он не пошевелился.

— Проснешься ты, горе луковое! — жена изо всех сил тряхнула Петухова, он качнулся на табурете и открыл глаза.

— Где я?

— Не знаю, добрый молодец, не знаю! Почему обед-то не приготовил?! Картошки было трудно начистить! Мы замерзли, в очереди стояли, а он тут дрыхнет, видите ли!

— Разве я спал? Ах да… мне еще снился какой-то странный сон… подожди… подожди… — Петухов снова закрыл глаза, как бы стараясь поймать остатки сна.

— Я тебе подожду, подожду! — жена снова принялась его расталкивать.

— Надя, — тихо сказал Петухов, не открывая глаз, — прошу тебя, не говори со мной в таком тоне.

— А в каком же тоне мне с тобой говорить!

— В нормальном. Человеческом.

Жена задержала на Петухове долгий недоверчивый взгляд.

— Что это с тобой? Ты нездоров? Значит, все-таки простыл в своем демисезонном! Ладно, картошки я сама начищу, а ты побудь с девочками. Помоги им в комнате убраться.

— Хорошо, — Петухов двинулся в комнату, по пути натыкаясь на брошенные валенки, шубы и шапки, поднимая их с пола и рассортировывая на одежду и обувь.

Когда он вошел, дочери вповалку лежали на диване, как бы настолько обессиленные ходьбой и очередями, что не могли даже поднять голову и пошевелить пальцем.

— Сними, — простонала одна из дочерей, протягивая ему руку с наполовину стянутым рукавом свитера.

— Сними, пожалуйста, — простонала другая, тряся в воздухе ногой с застрявшим на ней валенком.

Они ждали, что отец, как обычно, бросится выполнять их просьбы, но Петухов вместо этого хлопнул в ладоши и скомандовал:

— Раз, два, три! Встаем! Быстренько! Каждый убирает свои вещи, а затем вместе подметаем комнату! Что за лежебоки такие!

От неожиданности дочери разом приподняли головы.

— Это ты нам? А если мы не хотим?..

— А если мы не можем?..

— Тогда я просто перестану вас уважать, — сказал Петухов, как бы ничуть не сомневаясь в действии своей угрозы.

Дочери нехотя поднялись с дивана и взялись за веники. Петухов поправил за ними плед и вдруг заметил в складке дивана лепесток розы. «Откуда это?» — подумал он, мучительно стараясь что-то вспомнить. За обедом он молчал, и выражение его лица было сосредоточенным и значительным. Чтобы развеселить его, жена стала рассказывать, как она застала его спящим, но Петухов даже не улыбнулся и лишь со странной внимательностью заглянул ей в глаза.

— Что с тобой? — спросила жена, и девочки удивленно посмотрели на них обоих.

После обеда за окнами быстро стемнело и показались крупные зимние звезды. Девочки убежали играть в комнату, а Петухов с женой остались на кухне. Жена стала убирать со стола, а Петухов подошел к окну, раздвинул занавески и вспомнил. Он с острой и внезапной радостью вспомнил, что его любит весна, любят звезды, любит ночное небо, облака, ветер, весь мир его любит, потому что он — человек. Эта мысль настолько поразила его, что Петухов снова ощутил знакомое головокружение, счастливый звон в ушах, и лишь в глубине души его не покидало беспокойство.

— Надя, — позвал он жену и, когда она обернулась, настороженно спросил: — А ты меня любишь?

ХРАНИТЕЛЬ ОТКРЫТОГО ДОМА

Очерк

Когда я думаю о Москве с намерением выразить то неуловимое, ускользающее от привычных слов и определений, загадочное, что есть в этом городе, Москва представляется мне не просто городом, а скорее множеством городов, каждый из которых имеет свой облик, свой особый уклад жизни, свое неповторимое веянье. Да, да, именно веянье, поскольку в большинстве случаев только оно-то и осталось от дорогой всем нам старой Москвы, утратившей в архитектурных бурях последних лет живые предметы прошлого: снесены дома, вырублены старинные деревья, искажена планировка улиц и площадей, а вот веянье сохранилось, забившись в трещины штукатурки, слуховые окна чердака и печные трубы. И что же? Мы, лишенные зримых очертаний былого, словно бы обладаем способностью видеть незримое и слышать неслышимое, как Пушкин некогда слышал умолкнувший звук эллинской речи и чуял смущенной душой великую тень Гомера. Вот и мы тоже ловим в мягком московском воздухе дыхание прошлого и угадываем его призрачное присутствие рядом с нами. Веянье старой Москвы незримо сопутствует нам, когда мы идем по весенней, припахивающей мокрым асфальтом Сретенке, спускаемся заснеженным Рождественским бульваром на Трубную площадь, сворачиваем со старого Арбата в Староконюшениый или забираемся на залитую полуденным июньским солнцем Швивую горку. И всякий раз оно — разное. На Сретенке — слегка озабоченное, суетливое, настраивающее на деловой лад: «Поспешай! Не оглядывайся! Не путайся в ногах у прохожих!» — на бульварном кольце — праздное, созерцательное, беспечное, затейливое, как витки чугунных решеток, на Трубной площади — пустынное, холодноватое, одинокое, а вот на Арбате — об Арбате надо сказать особо…