Выбрать главу

Да, многие не знали — это сказано не случайно, потому что в истории всегда есть волнующий миг, когда она еще спелената жизнью, еще не высвободилась от нее, не очистилась от будничного сора, от чернильных пятен на зеленом сукне дубового письменного стола, от случайных волосков, прилипших к вечному перу авторучки. Этот миг краток — промелькнет и исчезнет, и тогда вещи станут реликвиями, дома — памятниками и на застывшую в безмолвном оцепенении жизнь опустится купол музейного стекла. А пока этого не произошло, мы подчас и не догадываемся, кто жил в соседнем от нас доме, ходил по нашей улице, заворачивал к нам во двор и сидел на старой скамейке, спрятанной в тени акаций, на которой так любим сидеть мы. Признаюсь, что когда-то и я не догадывался, не подозревал, и это беспечное неведенье, конечно, совпало с порой детства, когда меня водили мимо цветаевского дома одетого в куцую шубейку, закутанного в бабушкин шерстяной платок, подпоясанного взрослым ремнем, в котором специально для меня было проколото несколько дополнительных дырочек, и обутого в валенки с калошами. В Борисоглебском мы навещали моих тетушек, а сами жили неподалеку — на Малой Молчановке. И вот вспоминаю, как мать тянула меня за руку, а я, что называется, виснул на ней от досады, и шерстинки платка, намокшего от дыхания, неприятно кололи мне рот. Была зима, были пятидесятые годы, и дворники с блестевшими на солнце лопатами не успевали сгребать снег к тротуарам. Смотрел я на этот дом так же, как на все остальные, а может быть, даже и не смотрел, потому что в детстве смотришь только на новое, а цветаевский дом был для меня старым, давно знакомым и таким же привычным, как ощущение маминой руки сквозь детскую варежку.

Я делюсь этими воспоминаниями для того, чтобы обозначить начало истории, которую собираюсь поведать. Историю узнавания дома и человека, потому что всегда бывает, что кто-то приводит, знакомит, открывает перед вами двери и, пользуясь правом хозяина, показывает комнаты, мебель, пожелтевшие фотографии на стенах и старинные вещи. «Здесь находилась гостиная… здесь кабинет… здесь спальня, — говорит он, всякий раз делая небольшую паузу, чтобы вы могли мысленно перенестись назад и, словно встав на цыпочки, дотянуться до прошлого так же, как в детстве дотягиваешься до вазы с конфетами. — Удивительно, как сохранилась роспись плафона… и обивка кресел… и этот паркет…» — «Да, да, удивительно…» — соглашаетесь вы, переводя зачарованный взгляд от одной вещи к другой и испытывая единственное желание, чтобы и роспись, и обивка, и паркет так же удивительно сохранялись и дальше. Сохранялись благодаря этому человеку, не будь которого и все исчезло бы, рассеялось, обратилось в прах. На мое счастье, именно такой человек встретил меня на пороге цветаевского дома через много лет после того, как умерли тетушки, жившие в Борисоглебском, я повзрослел, а наша семья переселилась с Молчановки в новый район. Пятидесятые годы сменились шестидесятыми, а затем наступили семидесятые, уступившие место восьмидесятым, и запрещенная Цветаева стала разрешенной — к дому потянулись паломники, зачастили экскурсионные автобусы и москвичи узнали, что «Два дерева хотят друг к другу», — это о тех самых тополях, которые и по сей день… стоят… в Борисоглебском переулке, хотя он и называется теперь улицей Писемского. Узнал об этом и я, удивившись, что на самом-то деле давно уже знаю и о доме, и о тополях и, оказывается, это знание принадлежит не только мне, которого водили мимо, но и жившему здесь поэту, чьи строчки я твержу наизусть. Короче, два знания сомкнулись, как крылья разводных мостов, и, столько раз проходивший мимо, я решил наконец войти в дверь цветаевского дома.

И вот тут-то произошла встреча с человеком, с которым связаны мои арбатские приключения, впрочем, мало похожие на то, что принято называть приключениями в настоящем смысле слова и скорее напоминающие о психологическом, чем об авантюрном романе. Именно романе в духе Арбата и тех переулочков… Поэтому я начну мой рассказ с того, что я трижды нажал белую кнопку звонка, и в проеме открывшейся двери показалась невысокого роста пожилая женщина в очках, со строгим выражением глаз, какое бывает у учителей или врачей, в наброшенном на плечи оренбургском платке и в таком же строгом черном платье. «Могу ли я видеть Надежду Ивановну?» — произнес я имя, уже известное мне по рассказам и даже по телепередаче, состоявшейся накануне и посвященной цветаевской квартире и ее бессменному добровольному хранителю Надежде Ивановне Катаевой-Лыткиной. «Да, это я», — ответила женщина, вопросительно и по-прежнему строго глядя на незнакомого человека. «Дело в том, что мне…» — «Пожалуйста, проходите…» Я оказываюсь в прихожей, освещенной тускло мерцающей лампочкой, со стеснительностью непрошеного гостя вешаю пальто, снимаю шапку и вслед за хозяйкой прохожу в комнатку, напоминающую маленький музей: на стенах висят пожелтевшие фотографии, рисунки, архитектурные чертежи, вырезки из газет, и все это, словно дорожный алтарь у паломника, может быть в несколько минут свернуто, упаковано, уложено в коробки. Одним словом, возникает ощущение зыбкости и неустойчивости, странно противоречащее музейному облику комнаты, и я ловлю себя на мысли, что и в неуловимом выражении, присущем вещам и даже виду из окон, сквозит некая обреченность — признак неминуемого расставания с привычным и насиженным местом. Почему и откуда такая мысль? Об этом немного позднее…