Выбрать главу

Однако на сексе все не заканчивалось. Существовала всеобщая тенденция приписывать французам почти любое необычное или плохое поведение. На вопрос, как ему приготовить говядину, англичанин мог ответить «под француза», имея в виду ненадежность этой нации — то есть все время переворачивая и переворачивая. Доктор Джонсон уверял даже, что встречал некий труд, в котором предпринималась попытка доказать, что для формы флюгера — «сделанного руками человека петушка, который укрепляется на вершине шпиля и показывает своим вращением направление ветра» — выбран французский национальный символ[14].

«Французским вразнос» торговцы называли воровской жаргон. О подстрелившем фазана, когда охота на них была запрещена, говорили, что он «убил французского голубя». В крикете 1940-х годов «французским» называли бросок, при котором мяч хоть и срезался с ребра биты бэтсмена, но все же проскальзывал мимо пытающихся поймать его полевых игроков. Даже в 1950-х годах англичане, выругавшись, по-прежнему, извиняясь, просили «прощения за свой французский» (говорят, это выражение использовал премьер-министр Джон Мейджор даже в 1990-х), а отлучку без разрешения называют «уходом по-французски». Объятия с щекотанием миндалевидной железы — по-прежнему «французский поцелуй», словно ни одному англичанину никогда бы и в голову не пришло сунуть язык в рот другому, не придумай этого французы.

Все эти отличия сыпались на французов как из ведра, потому что из поколения в поколение сни были заклятыми врагами. Одно время, когда Англия воевала с Испанией, сифилис называли «испанской оспой», а разврат — «испанскими штучками». К тому времени, когда основными соперниками в торговле стали голландцы, англичане начали изобретать такие выражения, как «вдвойне голландский язык», для обозначения тарабарщины или «смелый как голландец» для драчливости во хмелю. Подобные образцы можно найти по всей Европе в зависимости от того, на кого была направлена враждебность местного населения. В Польше сифилис был известен как «немецкая болезнь», а в Португалии как «голландская оспа». Но соперничество англичан и французов — нечто особенное. У французов в ответ припасены такие выражения как le vice anglais — «порка», les Anglais ont debarque — «менструация», filer a l’anglaise — «уходить по-английски» или damne comme un Anglais[15].

Хотя сдается, что у них абсолютно такой же инстинктивной враждебности как-то не наблюдается: французам есть еще о ком позаботиться, у них существуют и другие соседи на континенте. Враждебность же английских выражений отражает некую странную шизофрению по отношению к французскому народу.

Представители английского среднего класса обожают французскую еду, вино и климат. Каждый год 9 миллионов англичан упаковывают чемоданы и отправляются во Францию. Многие везут с собой, как обетованное подношение, тушеную фасоль, мармайт, мармелад и чай, а цель их путешествия — Прованс, Дордонь или Бретань. Поев на своих виллах по-английски, они возвращаются домой нагруженные сырами, винами и пате, то есть продуктами, которые, как они божатся, дома им не купить. Они могут с презрением относиться к страху французов перед Германией, но обожают французское savoir-faire — умение, сноровка, — хотя для этого выражения их собственный язык смог произвести лишь деклассированное и не совсем адекватное ноу-хау. Англичане могут до сих пор время от времени испытывать отвращение к французскому понятию terrain — сопротивляемость организма, — из-за чего французы реже моются и больше тратятся на духи (накануне возвращения во Францию из египетской кампании Наполеон писал Жозефине: «Ne te lave pas, j'arrive», то есть «Не мойся, я приезжаю»), но втайне завидуют тому, что это общество вроде бы «ближе к естественному порядку вещей». Если у них есть свое мнение о политике Франции, их бесит и в то же время в глубине души восхищает нескрываемая забота этой страны о собственных интересах и вопиющее игнорирование мнения всего остального мира и государственных договоренностей, что и движет политикой правительства. Они мучительно переживают из-за того, что в Англии нет кафе, которые заполняют интеллектуалы, курящие, попивающие кофе и развивающие непрактичные пути переустройства вселенной. Франция, на которую уповают эти честолюбивые лотофаги-мечтатели, — место, где живут до невозможности стильные женщины, светит солнце и легкий ветерок доносит запах лаванды.

Так было всегда. Гран-Тур, предшественник современного туризма, в некотором смысле представлял собой комплекс неполноценности с дорожными документами, имевший целью познакомить богатых англичан с изысками европейской жизни: встречи англичан с континентом походили на поведение дальних родственников из провинции, приглашенных на большой бал в городе. Многим отправлявшимся в это путешествие Гран-Тур ничего не давал просто потому, что они были слишком молоды, чтобы оценить свой опыт. А многие из тех, кто был достаточно зрел для его восприятия, не упускали случая выразить отвращение ко всему начиная с «континентальной» пищи и кончая уборными. Основоположник готического романа Гораций Уолпол описывает Париж как «грязный городишко с еще более грязной сточной канавой, называемой Сеной… а нечистый поток, в котором все стирается, но не становится от этого чистым, грязные дома, уродливые улицы, еще более уродливые лавки и церкви, в которых полно непристойных картинок». Но даже доктор Джонсон, этот великий англичанин, считал, что не побывавший на континенте «всегда ощущает неполноценность, не видев того, что должен увидеть каждый». Приехав в Париж в 1775 году в возрасте шестидесяти шести лет, он сменил свой обычный коричневый сюртук, черные чулки и простую рубашку на белые чулки, новую шляпу и замысловатый французский парик. Он твердо решил не переживать из-за своего скверного французского и объяснялся исключительно на латыни.

Предполагалось, что благодаря Гран-Туру английская элита станет более терпимой к заморским идеям: ведь всегда легче писать пасквили и насмехаться на расстоянии. И действительно, к концу XVIII века появились жалобы, что офранцуживание становится в Англии условием для продвижения по службе. Такие драматурги, как Корнель и Расин, вызывали большее восхищение, чем Шекспир, а английские поэты Поуп и Э. Р. Эддисон стали подражать стилям французского стихосложения. Однако остальные англичане думали абсолютно иначе. Короче говоря, очень многие из них всегда терпеть не могли французов. И это чувство было взаимным. В Англии нет, наверное, ни одного самого крошечного городишки, который не обзавелся бы французским «побратимом» для достижения лучшего понимания между двумя культурами. Но это пустое занятие: несмотря на все эти взаимные визиты членов городских советов, vins d'honneur — угощений в чью-либо честь — и поездок школьников, глубокие разногласия и взаимные подозрения представителей обеих культур остаются. Это тонко уловил в 1973 году французский министр культуры писатель Морис Дрюон, который сказал, что «у элит наших стран наблюдается тенденция восхищаться друг другом, а у народов — относиться друг к другу с презрением».

Целые столетия враждебности трудно преодолеть посредством нескольких тостов и спичей, произнесенных почтенными людьми среднего возраста. Всем нам необходимы враги, а французы — вот они, совсем под рукой, да еще с такой очевидностью плюющие на интересы кого бы то ни было еще. Две нации теперь не уступают друг другу ни в экономике, ни в военной силе и представляют друг для друга удобный фон для противопоставления: обе стороны могут относиться к другой свысока, но им друг без друга не обойтись. И все же французы по-прежнему предоставляют англичанам поводы презирать их. Никто не сомневается, что, если бы Гитлеру удалось вторгнуться в Британию, откуда-нибудь непременно взялось бы правительство типа вишистского. Но в том-то и дело, что этого не произошло, поэтому моральный капитал, накопленный за последнюю мировую войну, у англичан остался. А предпринятые позже неблагодарными французами попытки исключить Британию из Европейского экономического сообщества лишь подтверждают, что враждебность между нациями не случайна.