Но слон вскрикнул – государыня встрепенулась, и всё вновь ожило. Она велела тронуть сани, а Артемию Петровичу стать позади себя. Изволили раз проехать мимо слона, возвратились назад и пожелали видеть внутренность дома.
Между тем Бирон, разъярённый, рыскал в нём, предшествуемый одним Липманом.
– Не может быть! – говорил он, пыхтя от злобы, – неужели они эту поганую штуку сыграли?.. Правда ли?.. Кто тебе дал знать?..
– Племянник!.. – отвечал Липман. – Племянник не солжёт… вы сами знаете…
– Где ж?..
– Вот здесь…
С этим словом вошли они в комнату, где стояли часы и лежали карты на столе. С одной стороны в углу купидон с дубинкою на плече вытянулся как бы на караул; с другой стороны другой ледяной купидон, прислонясь к окну, держал палец правой руки на губах, а левой рукою предлагал рог изобилия, желая, конечно, дать знать, что скромность доставляет богатство и прочие дары фортуны. Тут до сих пор не было ничего, что могло возбудить гнев его светлости. Но в переднем углублении, сделанном наподобие стоячего гроба, позади стола, выступил… человек с бледным лицом мертвеца, в обледенелой рубашке, босой… Он держал бумагу в дрожащей руке. Казалось, только что облили его на морозе: струи ещё слегка спадали с ледяных сборов его рубашки, по лицу его выступали капли предсмертного пота.
– Опять он!.. И везде он!.. – вскричал с ужасом Бирон.
Как не ужасаться было ему! По сотне душ отправлял он ежегодно в Елисейские поля[100], и ни один мученик не возвращался с того света, чтобы преследовать его. А тут везде за ним неотступно проклятый малороссиянин! Да даст ли он ему, в самом деле, покой? Странно! Никого столько не боится Бирон; на этом предмете скоро сведут его с ума.
Он замахнулся тростью, чтобы ударить ненавистную фигуру, но та погрозила на него… Трость невольно опустилась, и ледяной пот выступил на челе самого временщика. С минуту стоял он, дрожа от страха и гнева; потом, одумавшись, захохотал, вновь замахнулся в ярости на мертвеца и… разбил ледяную статую вдребезги. Упали перед ним маска и рука; эта, зацепившись за его шубу, казалось, не хотела пустить его от себя. Липман с трудом отодрал её; загнувшиеся концы проволоки, которая была в неё вделана, впились крепко в бархат шубы. На месте, откуда рука приводилась в движение, осталось небольшое отверстие с Невской набережной.
Пока Бирон сбивал с своей шубы куски льда, её облепившие, как бы стирал брызги крови, наперсник его вырвал бумагу, подал её и торопливо стал рыться в кусках по полу, боясь, не скрывалось ли ещё какой в них штуки. Бегло взглянул герцог на бумагу, на которой и прочёл:
«Государыня! Я, малороссийский дворянин Горденко, живой заморожен за то, что осмелился говорить правду; тысячи, подобно мне, за неё измучены, и всё по воле Бирона. Народ твой страдает. Допроси обо всем кабинет-министра Волынского и облегчи тяжкую участь твоей России, удалив от себя злодея и лицемера, всем ненавистного».
Судорожно скомкав бумагу – за пазуху её, потом спросил торопливо:
– Куда мы это всё?
Послышался шум позади их… оба вздрогнули. Кто-то вошёл – это был Кульковский. Будто по чутью, он угадал, что нужен первому человеку в империи, и явился при нём.
– Кстати, любезный! – сказал Бирон, обратясь к пажику, – убери с Липманом всё это поскорее… куда хочешь… хоть в свои карманы. По одной милости за каждый кусок!
Не дожидаясь окончания речи своего патрона, Кульковский – ну убирать куски льду, то в карманы, то за пазуху, то в рот… Последнее делал он единственно, чтобы показать, до какой степени он привержен к первому человеку в империи. Он успел вынести в два раза кучки льду за угол дома, спугнуть стоявшего там недоброжелателя, приводившего в движение статую, очистить место, где разбросан был лёд, и, мокрый, прохваченный морозом, неприметно вмешаться в свиту государыни, входившей в ледяной дом. Как не сказать при этом случае: высокое самоотвержение, достойное римлянина! – выражение, которым любил щеголять сам Бирон, когда жертвовали выгодами своего отечества личной пользе его.