– Скажите, пожалуйста, – начал тихим, ровным и медленным голосом Волконский, – где я вас видел?
Офицер не ожидал такого вопроса.
– Извольте повиноваться! – ещё громче произнёс он. – Позвольте пройти!
– Удивительно знакомое лицо, – повторил так же тихо Никита Фёдорович. – Так вы говорите – обыск? – вдруг будто вспомнил он. – Что ж, обыскивайте! Вот гостиная, начинайте хоть с неё.
– А вы будете хозяином этого дома? – спросил офицер, не веря, чтобы человек, которого близко касается его появление, мог говорить с ним так.
– Да, хозяин, – ответил князь Никита.
– Ну, так на такой случай извольте повиноваться! Я сам знаю, с чего начать. Где комната княгини Волконской?
– Княгиня одевается ещё, – произнёс князь Никита, по-прежнему заслоняя собою дверь.
Офицер остановился. Он чувствовал, что этот говоривший с ним человек, не оробев перед ним, не поддался ему, и он не владеет им.
– Всё равно… я обязан войти… по приказу! – сказал он уже не так громко, как вначале, и пожав плечами, как бы ссылаясь на то, что должен исполнять службу.
«Вы войдёте сейчас», – хотел сказать Никита Фёдорович и вдруг узнал офицера: это был тот самый, который вёл солдат, когда везли Девьера.
Офицер видел, как побледнел Волконский и шатнулся в сторону, едва ухватившись за косяк; воспользовавшись этим, офицер взялся за ручку двери и вошёл в следующую комнату.
Никита Фёдорович знал, что ещё секунда – и у него в голове явится полное, ясное, со всеми подробностями сопоставление несчастной участи Девьера с тем, что происходит теперь, и тогда всё пропало, он окончательно потеряется. Поэтому он сделал над собою нечеловеческое усилие, чтобы уничтожить в себе всякое воспоминание и всю способность мысли направить к настоящему, т а к, как оно есть, безотносительно к тому, что было и что будет.
Но и в настоящем могло уже быть всё потеряно. Аграфена Петровна едва ли могла спрятать всё, что было нужно, и притом, спрятать так, чтобы нельзя было найти.
Никита Фёдорович заглянул в кабинет жены. Офицер стоял там, как бы соображая, откуда начать обыск. Наконец он подошёл к окну, отворил его и позвал двух солдат.
Аграфены Петровны не было в комнатах. Через несколько минут она пришла из входных дверей гостиной.
– Успела? – тихо, сквозь зубы спросил, на всякий случай по-немецки, не глядя на неё, князь Никита.
– Не всё! – так же ответила она. – Письма брата Алексея и венские отнесла к тебе и спрятала в стол.
Офицер с помощью позванных солдат начал хозяйничать в кабинете Аграфены Петровны. Сам он принялся за бюро, а солдатам – одному велел сдирать ковёр с пола, другому – разрисованное полотно со стен.
Аграфена Петровна, нервно сжав за спиною руки, ходила взад и вперёд по гостиной. Волконский стоял в дверях и следил за работой обыскивающих.
Они, видимо, искали чуть ли не целого чулана или потайной двери, или, по крайней мере люка, как будто спрятанные письма не могли поместиться в хитро устроенных, скрытых отделениях, так называемых «boites aux poisons»[11] небольшого шкафика итальянской работы, который стоял в углу комнаты.
Офицер почти не обратил внимания на этот шкафчик, небрежно высыпав на пол какие-то безделушки из его ящиков.
Никита Фёдорович видел, как он откладывал в сторону всякую попадавшуюся ему под руку бумажку. Тут попались и первые опыты Миши в письме, и счёт на количество волосяных изделий, исполненных Вартотом, и пригласительные билеты на маскарады. Следя за всем этим, князь Никита вдруг с улыбкою вспомнил, что никогда не писал жене писем, так как ни разу не расставался с нею со времени их свадьбы.
Осмотр кабинета прошёл благополучно.
– Теперь извольте провести меня в вашу комнату, – обратился офицер к Волконскому.
Сердце князя Никиты сжалось.
Аграфена Петровна остановилась среди гостиной, подняв голову и держа по-прежнему за спиною руки.
Мимо неё прошли офицер, прятавший захваченные им бумаги в сумку, и Никита Фёдорович, который вёл его к себе.
«Всё конечно!» – мелькнуло у княгини.
Офицер торопливыми шагами поднялся в комнату князя Никиты, прямо подошёл к его бюро и принялся копаться в его бумагах. Он выбрал все письма. Тут были письма Черемзина, Петра Михайловича Бестужева, ничего, впрочем, в себе не заключавшие.
Наконец офицер подошёл к столу и взялся за его ящик.
«И не могла она засунуть хоть за книги… нужно же было класть в стол!» – подумал князь Никита и закрыл глаза, чтобы не видеть того, что случится сейчас, однако не утерпел и снова открыл их.
Офицер так же спокойно и равнодушно, как брал счета и Мишины опыты пера, взял все находившиеся в столе бумаги и спрятал их свою сумку.
«Если бы он знал, что попалось ему, то не был бы так равнодушен», – опять подумал князь Никита.
Перерыв всю комнату Волконского и довольно небрежно осмотрев остальные, офицер ушёл, оставив караул у выходных дверей.
Князь Никита по уходе офицера миновал ободранный кабинет жены и вошёл к ней в спальню.
Аграфена Петровна была тут. Она сидела, опустив голову, и, казалось, ни о чём не думала.
– Письма взяты? – отрывисто спросила она.
Никита Фёдорович махнул рукою.
Они оба находились ещё под влиянием поразившего их неожиданного переполоха, и беспокойство и тревога были ещё на той высшей точке, когда они до того сильны, что человек не ощущает их. Так, говорят, у физической боли бывают минуты, что она становится неощутимою.
– Хорошо, что у тебя ничего не нашли, а всё у меня! – сказал Никита Фёдорович. – Это многому может помочь.
Аграфена Петровна не ответила.
– Я принесу тебе успокоительных капель, – проговорил князь опять и подошёл к двери.
В кабинете Аграфены Петровны стоял Лаврентий.
– Тебе чего? – спросил его Волконский, видя, что старик смутился при его появлении.
– Да, вот, князинька, я видел, как княгиня Аграфена Петровна, положила вам в стол бумаги свои, – да и догадался, что там их найти могут. Ну, я и поспешил вынуть их и к себе спрятал. А у меня не нашли бы их! – И он вынул из заднего кармана пачку писем, во всей их неприкосновенности.
Никита Фёдорович вспомнил, что в столе его лежали разные рецепты, и что офицер унёс из этого стола эти рецепты, а не письма. И вдруг ему стало так смешно, что он не мог удержать свой нервный, бессознательный хохот; трясясь от него всем телом, он вбежал снова к жене и, кинув на столик пред нею письма и едва проговорив: «Все целы!» – продолжал смеяться неудержимо, заразительно.
Аграфена Петровна несколько раз перевела глаза то на него, то на лежавшие на столе письма и вдруг, точно заразившись смехом мужа, начала тоже смеяться истерично, болезненно.
Но вскоре этот смех перешёл в сухие, тяжёлые, икающие рыдания.
Князь Никита уложил жену в постель, дал капель, воды, забывая всякое остальное беспокойство и думая об одной лишь Аграфене Петровне.
Она оправилась и успокоилась только к вечеру.
Никита Фёдорович сидел возле неё до тех пор, пока она заснула, вернее – забылась, и лишь тогда, по неотвязчивому настоянию Розы, пришедший сменить его, ушёл к себе.
Лаврентий ждал его здесь с какими-то кушаньями, и Волконский только теперь вспомнил, что ничего ещё не ел с утра; но ему не хотелось есть, он отослал Лаврентия и остался один.
Князь Никита снова провёл бессонную ночь, в течение которой он или сидел у своего стола, опустив по привычке голову на руки, или ходил потихоньку в спальню жены, шагая через ободранные и валявшиеся на полу в кабинете ковёр и раскрашенное полотно. Аграфена Петровна несколько раз открывала глаза, и муж давал ей капли. Среди ночи он застал у двери матери Мишу, босиком, в одной рубашке, и прогнал его спать. Он становился также пред образом и читал молитвы за свою Аграфену Петровну.
«Господи, что они сделали с Девьером, и что они сделают с нею?! Господи, лишь бы её не тронули!» – мысленно обращался он к Богу и снова молился.
Наконец он к утру обессилел и прилёг на кушетку.
Едва князь закрыл глаза, как в его ушах раздались было снова барабанный бой и гудение толпы, но тяжёлый, хотя спасительный сон, как свинцом, задавил его.
Долго ли пролежал так князь Никита – он не мог дать себе отчёта. Он проснулся как будто от напёкшего его голову солнца, так она была горяча у него; но солнце на самом деле не пекло. Окна были завешаны, совсем как во время его болезни. Вероятно, Лаврентий сделал это. Князь Никита встал, вспоминая, что было вчера. Голову его начинали уже жать мягкие тиски, и он ощущал в ней ту самую боль, которая повторялась у него обыкновенно прежде только весною.