Выбрать главу

— Уже пролетели, бабушка! Отбой уже!..

— О господи! — она громко вздыхала и затихала, успокоенная его обманом.

Через минуту-другую абажур снова швыряло, сыпалась потолочная штукатурка — все повторялось сначала: «Юрка! Окаянный…»

Так и умирали они с бабушкой. Ничего героического. Даже страшно не было. Просто противно. И утром бы не вставал, да надо. А то — ни бабкин хлеб не получишь, ни свой не съешь. Умываться неохота. Потом и воды не стало. Сначала обрадовался — вот и не надо еще одного усилия: умываться. Потом понял: новая забота — воду приносить из Невки, застывшей в грязных торосах, с намертво вмерзшими в нее и полуразобранными на дрова баржами.

Бабушки вскоре не стало. Вытащили ее, умолкшую, из комнаты, завернув в одеяло, два чужих опухших дядьки. Нефедов хотел пойти с ними — один отшвырнул его от порога.

— Не качайся под ногами, шкет!

Кинуться на него не было сил. А тут второй подошел.

— Не ходи… Под подушкой гостинец бабка тебе оставила. — Тихо сказал, так чтоб не слышал первый.

В серой от ранних сумерек бабушкиной комнате дышалось холодно и тяжело. Под большой в цветастой наволочке подушкой Нефедов обнаружил два тряпочных мешочка. Смоченным чернильным карандашом коряво на одном было написано: «Юрику!.. Он сирота…» На другом: «Тем, кто хоронить будет». Нефедов упал на бабушкину постель и заплакал…

Однажды во время налета, когда Юрка, скрючась под двумя одеялами, бездумно смотрел, как, словно под ветром, качается абажур, распахнулись — обе створки вразлет — двери и на пороге возник сосед по площадке Андреич. В негнущихся валенках он как-то ходульно, но быстро однако подошел к нефедовской кровати, трясущейся узловатой рукой вцепился в одеяла, дернул на себя сильно, чуть не упал.

— А ну, вставай!

— Не встану! Не трогайте меня! — вдруг завопил самому себе противным голосом Нефедов.

— Ах ты, мерзавец! — Андреич смотрел на него побелевшими от злости глазами. — Отец, значит, на фронте сына своего, город свой защищает… Мы… из цехов неделями не вылезаем… А он, дрянь такая, смерть тут свою торопит! С бомбами судьбу шутит. Герой, думаешь? Дурак ты хлипкий, вот кто!..

Минут через, двадцать сидел Нефедов на мягком узле с подушками Александровых — семьи Андреича — в бомбоубежище. Сидел бок о бок со сверстницей своей Ниной, тихой, словно все время к чему-то прислушивающейся, дочкой Андреича.

А потом и его, и Нину, и еще многих, молчаливых и медлительных в движениях, кутанных-перекутанных детей посадили в холодные коробки автомашин и повезли через Ладогу в таинственно, как спасительное заклинание, звучащее Жихарево — бессонный приемный пункт Большой земли.

Об этом, что ли, рассказывать Марье Кирилловне?

— Понимаешь, не могу я об этом! Мне все забыть хочется, забыть…

Тюрин шмыгал коротким носом и приподнимал плечи с голубыми квадратиками курсантских погон.

Все же еще раз пришел Нефедов в трехэтажный дом комсостава, где в большой, с длинным коридором, коммунальной квартире занимала Марья Кирилловна маленькую, чистую, как лазаретная палата, комнату.

— А я как знала, что вы придете! — Марья Кирилловна сложила тонкие и длинные ладони на манер индийского факира, прикрыла синими веками улыбавшиеся и все равно еще грустные глаза. — А ну! Втяните воздух носом! Какие запахи тревожат ваше острое пилотское обоняние?..

В комнате стоял нежный и сладостный дух домашнего печенья.

— Напрасно вы, Марья Кирилловна! Мне неудобно.

— Перестаньте! И не смейте думать об этом!.. Если б вы знали, какая для меня это радость. Знаете, до войны я пекла почти каждый день. Муж смеялся — гены великих кондитеров не хотят умирать в груди безвестного терапевта… Будем сегодня пировать! Впрочем, вот что… Давайте-ка я вас послушаю… Да, да, да!.. Раздевайтесь. Учтите: перед полетами снова будет комиссия. И нам надо знать, как там наше сердечко!..

Ее мягкие пальцы, даже пластмассовый кружок стетоскопа казались Нефедову теплыми и добрыми. Сердце стучало в грудную клетку мерно и сдержанно. Еще не слыша заключения Марьи Кирилловны, Нефедов уже знал, что у него все в порядке.

— Просто удивительно! — Марья Кирилловна теребила в руках гибкие шланги стетоскопа и смотрела на Нефедова, как на неожиданный подарок. — Вот что такое молодость! Молодчина вы!.. Одевайтесь…

Уже хлопоча за столом, вдруг застыла с поднятым над своим стаканом белым чайником.

— Если бы удалось вывезти всех молодых… Ну, хотя бы детей и подростков… — Крышечка, не удержавшись на замершем в крутом наклоне чайнике, соскользнула, Ударила ребром по стакану Марьи Кирилловны. — Ах!..

Нефедов вскочил, растерянно закрутил головою, ища, чем бы вытереть пол под столом.

— Ну и растяпа! — Марья Кирилловна деланно засмеялась, выбежала из комнаты. Нефедов собирал в ладонь влажные и теплые осколки вокруг переполненного янтарной жидкостью блюдца.

И опять были вкусные сухарики, не хватать которые один за одним, а брать степенно, отдаляя секунду, когда дрогнувшей руке вроде бы уже и прилично потянуться к благоухающей вазочке с печеньем, было настоящей тренировкой воли. И опять была та страшная минута, когда Марья Кирилловна отвела глаза и попросила робко и упрямо:

— Рассказали бы вы, Юра, хоть что-то… Вы уж простите. Мне, понимаете, кажется, если буду знать, если пойму все…

Запинаясь, сбиваясь от слышанных от Андреича деталей к газетным сообщениям, читанным уже на Большой земле, Нефедов рассказывал, как ремонтировали танки в развороченном бомбами цеху.

Марья Кирилловна слушала сначала внимательно, потом отвернулась, стала вглядываться в синеющее незаметно подступившим вечером окно.

— Кажется, я об этом читала.

— Да, да… Об этом писали. Это как раз… про бригаду Андреича.

— Он сейчас жив?

— Не знаю.

И опять удивительно громко в спящей казарме хрустели печеньем не ожидавший такого фарта дневальный и только что в пятый раз отшвабривший дощатый крашеный пол Пашка Тюрин. Злополучная «хванера», попиленная на клинья, обнаружена была старшиной Литвиным именно у него. Приговор был кратким и не слишком суровым: «Пять нарядов вне очереди!..» Возможно, флотское сердце старшины тронул шикарный вид курсанта Тюрина в расходящихся от пояса к носкам широченных брючинах, на каждой из которых острота наведенной (без утюга!) стрелки могла смело соперничать с форштевнями быстроходных эсминцев.

За четкими квадратами казарменных окон уже остро пахло весной. Без грязи, без особой распутицы исчезал снег. Но именно исчезая, оседая ноздреватой потемневшей коростой, снег вдруг заявил о своем запахе. Пронзительная свежесть висела в синем воздухе, будоража до оглушительного чиха курсантские носы в перерывах между уроками, когда все выскакивали без шинелей на улицу. Даже крепкая горечь махорочных дымков не могла перебить запаха снега, а, может быть, запаха пробуждающейся земли.

На один из таких перекуров обрушился громом с ясного неба трубный глас скорбного и торжественного Шопена: «Та-а… та-та-там!..»

Еще не получив подтверждений своей заставившей сжаться сердце догадке, Нефедов, тяжело переставляя ноги, вышел из сразу притихшей толпы курсантов н двинулся навстречу медленно приближавшимся венкам и невесомо плывущему над обнаженными головами красному гробу.

Марью Кирилловну хоронил почти весь офицерский состав школы. Были женщины и дети. Много не знакомых Нефедову людей. Он стоял с ними у желтого, бесшумно осыпающегося края могилы, видел, как падают и падают на красную крышку гроба бурые комья земли. Поднятый им комок рассыпался в руке, ушел вниз короткой беззвучной струйкой. Он и о салюте догадался только по метнувшимся над черными ветвями галкам. Как закричали птицы, Нефедов услышал. А потом грянул «Интернационал». И сразу что-то внутри напряглось до предела и тут же отпустило. И слезы, слезы хлынули из глаз, до этого сухих и только саднивших.