Этот бред как бы предвосхитил события, которые произошли во второй половине января, когда нам стало известно, что в результате наступления фашистов Барселона должна вскоре пасть.
Тут вдруг я почувствовал себя хорошо, а может, просто убедил себя в этом, начал даже работать над пьесой и снова занялся своей книгой. Затем я взял напрокат ситроен и вместе с Энн поехал на юг, в Перпиньян, а оттуда — в Ле Пертус, на границу. Здесь уже стали появляться беженцы, и в течение следующих двух недель мы стали свидетелями падения республики.
Мы видели этих людей, Эверетт, их было тысяч двести пятьдесят — стариков, женщин с маленькими детьми; гордо маршировавшие колонны испанской республиканской армии переходили границу с развевающимися полковыми знаменами, под звуки оркестров. Бойцы шли с оружием — с винтовками и пулеметами, а за ними следовали грузовики с легкой артиллерией на буксире и несколько танков.
Еще ни один народ так гордо и с таким мужеством не шел навстречу катастрофе. В полном порядке бойцы сложили оружие. Вот тогда-то и началась самая позорная страница в истории Третьей республики. Именно тогда, а не после прихода к власти Петена, пресмыкающегося перед своими кумирами Франко и Гитлером, следовало бы стереть со всех существенных зданий Франции лозунг: «Liberté, Egalité, Fraternité»[68].
Именно тогда я почувствовал, что ранен в самое сердце. Боль не прошла до сих пор. А теперь, когда фашисты в лице этого свиноподобного председателя комиссии по расследованию антиамериканской деятельности и его тайных дружков появились и в Америке, я знаю, что рана в моем сердце вообще никогда не заживет.
— Ну, с 1939 года много воды утекло, многое произошло, — заметил доктор Мортон. — На материале этой трагедии ты написал хорошую книгу и не менее хорошую пьесу. Разве ты забыл?
— Нет, не забыл и не забуду ни одного дня, ни одной минуты.
— Гитлер уничтожен, и ты внес свой вклад в его уничтожение.
— Я?
— Ты же был майором американской армии?
— Подумаешь!
— Гитлер, Муссолини, Тóго…
— Le roi est mort! — воскликнул Лэнг, — Vive le roi![69]
13. 27 ноября 1947 года
Энн была несколько удивлена, когда Лэнг, вернувшись от Эверетта, не налил себе вина. Еще больше она поразилась, заметив за обедом, как сильно переменился муж, — во всяком случае, ей показалось, что переменился. Давно уже она не видела его таким. Лэнг был с ней нежен и внимателен, сел рядом, а не на другом конце стола, принес букет роз и поцеловал ее не в щеку, а в губы.
Энн была в прекрасном настроении. Она никогда не переставала удивляться тому, как небольшая доза алкоголя превращает приятного, доброго, правда, иногда подверженного меланхолии человека в совершенно чужого ей, замкнутого, а порой истерически возбужденного, мрачного субъекта.
Лэнг заметил, что Энн улыбается, и спросил, что с ней.
— Я подумала, как мы близки сейчас, — ответила она.
— Да, Энни? — Лэнг чувствовал себя виноватым. — Я знаю, часто я плохо отношусь к тебе.
— Ну хорошо. Тогда скажем так: я чувствую, как ты мне близок, и мне кажется, что ты иногда испытываешь такое же чувство ко мне.
— Я сделаю все, чтобы исправиться, — пообещал Лэнг и засмеялся. — В течение нашей многолетней семейной жизни я часто давал тебе такое обещание, и каждый раз совершенно серьезно…
— Я знаю, Фрэнк, — проговорила Энн и поспешила переменить тему разговора, так как он бередил в ее душе наболевшее и затрагивал еще не решенную между ними проблему.
— Ты видел письма у себя на столе?
Лэнг кивнул.
— За последние две недели несколько раз звонили по телефону, но я не говорила тебе: боялась расстроить.
— Расскажи.
— Обычная история плюс ругательства. — Энн вздрогнула.
— Что с тобой? — спросил обеспокоенный Лэнг.
Жена взглянула на него и улыбнулась:
— Какая-то женщина заявила мне: «Мы проведем тебя по Пятой авеню с плакатом на шее: „Я жила с евреем“.
— Не обращай внимания.
Энн снова улыбнулась и тряхнула головой.
— Что ты собираешься делать сегодня вечером — работать над пьесой или над радиовыступлением? — спросила она.