Выбрать главу

Не понимаю, против чего было направлено восстание, зачинщиком которого верно или нет сочли Иисуса, если не против иудейской церкви — церкви в том самом смысле слова, в каком пользуемся теперь им и мы. То было восстание против «благих и праведных», против «святых Израилевых», против общественной иерархии — не против её порчи, а против касты, привилегий, порядка, формулы; оно выражало неверие в «высшего человека», оно произносило своё Нет всему жреческому и богословскому. Однако, поставленная под сомнение, пусть на миг, иерархия была теми сваями, на которых ещё держался иудейский народ, хотя бы и посреди потопа, — она была последней, с великими трудами завоёванной возможностью выжить, residuum’ом[32] самостоятельного политического существования народа. Нападки на эту иерархию были нападками на глубочайший инстинкт народа, на его упорную волю к жизни — самую цепкую, какая только существовала на земле. Святой анархист, призывавший к протесту против господствующего порядка подлый люд, отверженных и «грешников» (чандалу иудаизма), — этот анархист с его речами (если только верить евангелиям), за которые и сегодня упекут в Сибирь, был политическим преступником — постольку, поскольку вообще политические преступления мыслимы в сообществе аполитичном до абсурда. Это и привело его на крест: доказательство — надпись на кресте. Он умер за свои «грехи»,[33] — и нет оснований полагать, как это часто утверждают, будто он умер, чтобы искупить «грехи» других.

28

Совсем иной вопрос — осознавал ли он такую противоположность? Возможно, его лишь ощущали как такую противоположность. И вот только теперь я коснусь проблемы психологии искупителя. — Признаюсь, мало что даётся мне с таким трудом, как чтение евангелий. Трудности вовсе не те, обнаружению которых обязано одним из незабываемых своих триумфов учёное любопытство немецкого духа. Давно ушло то время, когда и я, подобно любому молодому учёному, неторопливо и рассудительно, как утончённый филолог, наслаждался сочинением несравненного Штрауса.[34] В ту пору мне было двадцать лет, а теперь я посерьёзнел для такого занятия. Что мне до противоречий «предания»! Как можно называть «преданием» легенды о святых! Эти рассказы — самая двусмысленная литература, какая только есть: применять к ней научный метод, если нет иных документальных источников, — дело заведомо безнадёжное, учёное времяпрепровождение…

29

Моё дело — психологический тип искупителя. Он и мог бы содержаться в евангелиях — вопреки евангелиям, пусть даже в изуродованном и перегруженном посторонними чертами виде; так образ Франциска Ассизского сохранился в легендах вопреки легендам. Итак, не истина того, что он делал, что говорил и как умер, а вопрос: можем ли мы вообще представить себе его тип, содержит ли его «предание»? — Известные мне опыты вычитывания из евангелий самой настоящей истории «души» доказывают, на мой взгляд, отвратительное психологическое легкомыслие. Господин Ренан, шут in psychologicis,[35] применил к объяснению типа Иисуса два наиболее неуместных понятия, какие только могли тут быть, — «гений» и «герой» (heros). Если есть что-то неевангельское, так это понятие «героя». Как раз ощущение обратное тому, что ты за что-то сражаешься, борешься, сделалось здесь инстинктом; неспособность к сопротивлению становится моралью («Не противься злому» — глубочайшее слово евангелий, в известном смысле ключ к ним) — блаженство в мире, кротости, неумении враждовать. Что значит «радостная весть»? Обретена подлинная жизнь, жизнь вечная, — она не обещана, она здесь, в вас — жизнь в любви, жизнь без изъятия и исключения, без дистанции. Каждый — сын божий, Иисус ни на что не претендует для себя одного; все сыновья божьи, и все равны… И после этого Иисус — герой! — А какое недоразумение — слово «гений»! Наше понятие «духа», понятие нашей культуры, утрачивает всякий смысл в мире, где живёт Иисус. Рассуждая строго, как физиолог, тут совсем другое слово было бы уместнее — слово «идиот». Чувство осязания — мы это знаем — бывает болезненно раздражено до такой степени, что прикосновение к любому твёрдому предмету заставляет содрогнуться. Достаточно перевести такой физиологический habitus[36] на язык окончательной логики — то будет инстинктивная ненависть ко всякой реальности, бегство в «непостижимое» и «неосязаемое», неприятие любой формулы, любого понятия пространства и времени, всего, что стоит твёрдо — обычаев, учреждений, церкви, — а тогда твоё родное пристанище в таком мире, какого уж не коснётся никакая реальность, в мире исключительно «внутреннем», в мире «истинном» и «вечном»… «Царствие Божие внутрь вас есть»…[37]

30

Инстинктивная ненависть к реальности — следствие крайней раздражительности и болезненности, когда уже не хочется, чтобы тебя «трогали», потому что любое прикосновение действует слишком сильно.

Инстинктивное неприятие антипатии, вражды, любых разграничений и дистанций — следствие крайней раздражительности и болезненности, когда любое сопротивление, сама необходимость чему-то сопротивляться воспринимается как непереносимое неудовольствие (нечто вредное и отвергаемое инстинктом самосохранения) и когда блаженство (удовольствие) лишь в том, чтобы никому и ничему не противиться, ни злу, ни беде… Любовь — единственный, последний шанс выжить…

Вот на этих двух исходных физиологических реальностях и взросло учение об искуплении. Назову его тонким развитием гедонизма на вполне прогнившей основе. Близкородственным остаётся эпикуреизм, языческое учение об искуплении — с большой дозой греческой витальности и нервной силы. Эпикур — типичный décadent; я первым рассмотрел в нём такового… Страх перед болью, даже перед бесконечно малой величиной боли — может ли окончиться он чем-то иным, нежели религией любви

Я наперёд дал свой ответ на вопрос. Ответ предполагает, что тип искупителя дошёл до нас в сильно искажённом виде. Искажение весьма вероятно и само по себе; едва ли такой тип (по многим причинам) мог сохраниться чистым, цельным, свободным от прибавлений. Видимо, оставило свои следы и milieu,[39] в каком обитала эта чуждая фигура, но ещё больше следов истории, судеб первой христианской общины: задним числом тип искупителя наделили чертами, которые объясняются исключительно условиями войны и целями пропаганды. В странный нездоровый мир вводят нас евангелия — мир как в русском романе,[40] где, будто сговорившись, встречаются отбросы общества, неврозы и «наивно-ребяческое» идиотство: в этом мире сам тип при любых обстоятельствах должен был упроститься; особенно первые ученики переводили это бытие неуловимых символов и непостижимостей на язык своей неотёсанности, только так они могли что-то понять в нём; для них тип наличествовал только после того, как они вместили его в более известные им формы… Пророк, мессия, грядущий судия, учитель морали, чудотворец, Иоанн Креститель — вот сколько возможностей неверно воспринять сам тип… Не будем наконец недооценивать и proprium[41] всякого, в особенности сектантского культа: почитание стирает в возлюбленном существе любые оригинальные, иной раз неприятно чужеродные черты и идиосинкразии; их попросту не замечают. Жаль, что рядом с этим интереснейшим décadent’ом не было своего Достоевского, я хочу сказать — жаль, что рядом не было никого, кто сумел бы воспринять волнующую прелесть такой смеси тонкости, болезненности и ребячливости. И последнее соображение: этот тип, будучи типом декадентским, мог на деле отличаться своебытным многообразием и противоречивостью, — такую возможность нельзя совершенно исключать. Тем не менее всё говорит против неё: ведь как раз в таком случае предание, должно быть, необычайно точно и объективно запечатлело бы образ, у нас же есть основания предполагать обратное. Как бы то ни было, пропасть разделяет проповедующего на горах, озёрах и лугах — это словно сам Будда (на почве, впрочем, отнюдь не индийской) — и агрессивного фанатика, смертельного врага жрецов и богословов, которого злоречивый Ренан возвеличил как le grand mattre en ironie.[42] Сам я не сомневаюсь в том, что немало жёлчи (и даже esprit[43]) перелилось на учителя из христианской пропаганды с её возбуждённостью, — всем ведь хорошо известна та бесцеремонность, с которой сектанты в целях самооправдания перекраивают своих назидателей. Когда первой общине для схваток с богословами потребовался драчливый, гневливый, скоро судящий, коварно изобретательный богослов, они сотворили себе «бога» по потребности своей: без колебаний они вложили в его уста самые неевангельские понятия, без которых нельзя было теперь и шагу ступить, — вроде «второго пришествия», «Страшного суда», всякого рода земных ожиданий и обетований.

вернуться

[32]

в делах истории (лат.).

вернуться

[33]

В переводе Михайлова было: умер по своей вине. Однако в оригинале налицо полная симметрия между началом и концом предложения: fuer seine Schuld и fuer die Schuld Andrer. Устойчивое выражение, к которому апеллирует Ницше, говоря fuer die Schuld Andrer, в русском богослужении и богословии звучит как: «распят за нас (за ны)», «умер за наши грехи» или «чтобы искупить наши грехи». Чтобы сохранить ницшевскую параллель в русском звучании, мы меняем «по вине» (имеющее к тому же другой смысловой оттенок — оттенок неосторожности, нарушения техники жизненной безопасности) на «за грехи». Поскольку же Ницше относит понятие «греха» к числу противоестественных фикций, то заключаем это слово в скобки. В любом случае такая редакция приводит к крайнему полемическому заострению фрагмента, к чему, несомненно, стремился Ницше.

вернуться

[34]

Речь о книге Давида Штрауса «Жизнь Иисуса», которую Ницше читал в 1864 г. Штраус занимался своего рода позитивистской (в рамках протестантского богословия) ревизией Евангелий, рассматривая, в частности, все сверхъестественные события Нового завета как «мифы».

вернуться

[35]

прибежище (лат.).

вернуться

[36]

в делах психологии (лат.).

вернуться

[37]

Лк 17, 21.

вернуться

[38]

Ср.: ПСС 13, 11[378].

вернуться

[39]

состояние (лат.).

вернуться

[40]

Ницше имеет в виду, разумеется, романы Достоевского, что становится очевидно из сравнения с ПСС 13, 15[9].

вернуться

[41]

среда (фр.).

вернуться

[42]

непременное свойство (лат.).

вернуться

[43]

великий мастер иронии (фр.).