Выбрать главу
С народной мудростью в ладу, и мой уверен грустный разум, что, как ни мой дыру в заду, она никак не станет глазом.

Обладая, как никто, талантом сформулировать суть идеи в двух строках, да так, что ее, словно лозунг, хоть сейчас бросай в толпу и веди эту толпу куда захочешь, Губерман позволяет себе с необыкновенной ловкостью уходить от роли пророка, отшутиться в последний момент, когда его же собственные нешуточные строки «к священной жертве» требуют.

Он позволяет себе многое — от главного до пустяков.

К главному я отношу, например, мужество выдержать очную ставку с собственным народом, умение пройти по этой тонкой проволоке, эквилибрируя между родственным умилительным всепрощением и неизбежным отвращением порядочного человека к тем безднам порока, от которых ни один народ, в том числе и наш, не свободен. Умение точно называть вещи своими именами и в то же время — не позволить и в малейшем задеть «персону народа» в том. в чем задевать непозволительно.

Так что, с одной стороны:

Еврей везде еврею рад, в евреях зная толк, еврей еврею — друг и брат, а также — чек и долг.

А с другой стороны:

Еще ни один полководец не мог даже вскользь прихвастнуть, что смял до конца мой народец, податливый силе, как ртуть.

Он многое себе позволяет — например, без конца выставлять себя не только в донельзя смешном (это кое-кто из авторов умеет), но даже в издевательски жалком (а этого никто, кроме него, не умеет) виде. Он, которому природа полной мерой отпустила все — от мгновенной реакции в беседе на любую тему и блистательного остроумия до редкостной улыбки и чисто мужского обаяния, — не устает в своих «гариках» выставлять себя старым еврейским маразматиком. давно забывшим, с какой стороны подходят к дамам.

К любви я охладел не из-за лени, и к даме попадая ночью в дом, упасть еще готов я на колени, но встать уже с колен могу с трудом.

Или:

Душой и телом охладев, я погасил мою жаровню: еще смотрю на нежных дев, а для чего — уже не помню.

Конечно, это литературный прием. Но я не помню другого случая, когда бы поэт с саркастической ухмылкой делал из своего лирического героя старого импотента. Такого себе не позволяли ни Хармс, ни Олейников, ни Саша Черный.

А Губерман позволяет…

…Не секрет, что все мы, люди пишущие, «завязаны» на своих читателях. Даже самые независимые из нас, пройдя огонь и воду противостояния советским литературным властям, порой не выдерживают медных труб славы и любви читателей и в своем творчестве идут на поводу читательских вкусов. Особенно часто это бывает в том случае, когда автор по роду жанра, в котором работает, выступает перед читателями, а значит, все время чувствует малейшее изменение их реакции, их отношения к тому, что пишет… Многие, слишком многие начинают «буксовать», ведь средний, «широкий» читатель в своих вкусах консервативен, он, как правило, продолжает любить то. что полюбил много лет назад. И вот это противостояние, эти «любовные» взаимоотношения художника и толпы редко кто из пишущих выдерживает без потерь для своего творческого «я».

Однажды я присутствовала на одном из выступлений Игоря Губермана. По странному стечению обстоятельств больше половины слушателей в тот день оказались людьми почтенного возраста.

— Черт, — пробормотал Игорь, из-за кулис оглядывая публику, — одни пенсионеры. А я тут матерных стишков наготовил. Придется менять программу…

Вечер начался. Публика, как пишут обычно, «встретила поэта восторженными рукоплесканиями». Губерман начал читать стихи…

И вдруг, как бы в качестве отступления, заговорил об использовании поэтами в стихах ненормативной лексики, о традиции в этой области русской литературы, о Баркове, о «Луке Мудищеве»…

Честно говоря, я похолодела, представляя, что сейчас придется услышать пенсионерам. А он уже читал, начав с «легкой разминки», постепенно пуская в ход и «тяжелую артиллерию». И я поняла: он действительно изменил программу, но лишь перетасовав ее, постепенно подготавливая неподготовленного слушателя… И, знаете, — прошло!

И смеялись, иногда конфузливо, и благодарно хлопали. Это было удачное выступление. Правда, потом в фойе ко мне подошел знакомый старичок, человек нешуточных устоев.

— Знаете, — сказал он, сурово глядя на меня сквозь стекла очков, — он, конечно, очень талантливый человек… Но все эти слова!.. Ведь он не брезгует и нижними частями тела! И женскими, женскими — тоже!

Я горестно покивала, боясь расхохотаться. Ну что ж, подумала я тогда, поэт потерял любовь одного из читателей. Такое бывает. Но он остался верен самому себе. Может быть, потому, что многое себе позволяет.

В человеческих отношениях его отличает такая внутренняя свобода, что многие, кому приходится соприкасаться с ним. не в силах этой свободы ему простить. Ведь мало кто может позволить себе жить так, как хочется. А Губерман позволяет. Он, который постоянно хлопочет о судьбе рукописи какого-нибудь очередного старого лагерника, устраивает благотворительный вечер, чтобы помочь деньгами какой-нибудь российской старушке, чьей-то вдове, дочери, внучке, — он, который, ни минуты не трясясь над своим литературным именем, может написать предисловие к книжке начинающего и никому не известного поэта, — он позволяет себе игнорировать торжественные банкеты, премьеры, открытия, высокопоставленные тусовки, личное приглашение на вечер известного писателя.

— Да, он и меня пригласил, — заметил Игорь на мое сетование о том, что вот, мол, придется идти и терять вечер. — Но, к счастью, я в этот день страшно занят. Правда, еще не знаю чем…

Его талант обладает, помимо прочих, одним драгоценным качеством, за которое — я убеждена — многие его коллеги отдали бы свои, тяжким трудом высиженные тома: в четыре рифмованные строки он «утрамбовывает»! основные постулаты философии жизни. И смерти. Оголенный смысл их вечного противоборства.

В конце земного срока своего, готов уже в последнюю дорогу, я счастлив, что не должен ничего, нигде и никому. И даже Богу.