Выбрать главу

Устроившись, расположив свои вещи, я вышел на улицу и сел на лавочку.

Сказать честно, я сильно устал за этот день. Приезд, устройство на работу, хлопоты с квартирой утомили меня. А тут я увидел закат. Ах, какой это был закат! Это надо видеть, это никак нельзя представить себе — пространства, расположенные за домом. Вроде они конечны, потому что ум ясно представляет невозможность такой безбрежности: ведь везде, везде лес. Но он не ограничивает взгляда — и это поистине удивительно.

Вы знаете, обычно пишут: «Солнце цеплялось за верхушки сосен (или елей)», фраза, в общем-то, правильная и даже красивая, но после того, что увидел, не смог бы, клянусь, не смог бы я написать такой фразы, ибо она была бы неправдой. Солнце не цеплялось за верхушки, а падало в какой-то неизъяснимый морок (пока сам не могу растолковать этого слова, но чувствую, что оно верно, ибо складывается из тумана и охватывающей всё небо золотистой измороси), и в этом тумане, измороси, во всём мороке изумрудно блестят, переливаются, плещутся те луга, о которых я тоже уже писал, и нет им ни конца, ни края, а я на скамейке, как на шлюпочке, — и катится солнце за зыбкий горизонт. А там, где должен стоять лес, — и я совершенно точно знаю, что он там есть, буйный, причудливый хаос зелени, и где-то там, среди этих зелёных сверкающих россыпей, одиноко бродит худая старая лошадь.

Я увидел её и сразу забыл. А она, вырвавшись из этой круговерти, подошла к нашему дому и коснулась мягкими губами моей щеки. Я испугался, вскрикнул и кинулся к крыльцу. На нём стоял хозяин и усмехался.

— Что, боишься? — спросил он. — Не бойся, это меринок мой, Андрюха. Андрюх, иди сюды. Я тебе сахарку вынес. На, милок. Ишь, баловник, отворачивается. И то, там трава-то — ах, сахарная! Сам бы ел — ну, ей-богу, пра!

— Между прочим, — холодно сказал я, — рабочий скот держать в личной собственности граждан воспрещается.

— Да как тебе сказать. — Старик почесал затылок. — Он, если по правде, и не мой вовсе. Так только, считается. Прибрёл прошлой осенью, да так и живёт. Я доложил, куда следует; приходили, смотрели. Но только все говорят, что не ихняя. Я и оставил. Кому он нужен, такой старый? Я думаю, он от цыган пришёл. Они в прошлом годе туточки проходили. Видно, забить хотели или продать, а он о том вызнал да ушёл. Я и рад — пущай живёт, всё какая-то живая душа рядом. Андрюха, Андрюх — иди сюды, дурачок!

— Как это вы... — удивился я. — Человечьим именем животное называете.

— А человек и есть! — весело воскликнул хозяин. — Конечно, каждому живому своё понятие от веку дано, да ведь даётся-то оно от единого, то есть, начала.

— Это какого же начала? Вы что, насчёт бога имеете в виду?

— Бога, бога, — проворчал он. — Тоже, зарассуждал. Слыхал, может, слово такое есть: пры-рода! Да ладно, идём ин чай пить.

В избе, на колченогом табурете, глотая чёрную тягучую жидкость (и чего он в неё намешивает?), я с интересом смотрел на сидящего напротив хозяина. Кстати, любезный Олег Платонович, увлёкшись разговорами, совсем запамятовал я описать убранство жилища, в котором волею судеб теперь проживаю. Это в двух словах, Вы уж не посетуйте. Писалось, что отгорожена каморка, куда меня поместили. Более же никаких перегородок на территории избы не имеется. Стоит огромный, нелепый, грубо сколоченный стол. Он, по сути дела, не считая нескольких утлых табуреток и скамьи вдоль стены, составляет всю обстановку. Да, вот ещё: на стенках горницы — две цветные фотографии из журнала «Огонёк». На одной из них — зафиксированная в прыжке балерина. Сцены не видно под нею, и кажется, что она летит. Как прекрасно искусство! На другой фотографии запечатлено торжественное событие: пуск нового блюминга. Казалось бы, какие огромные площади при великаньем метраже избы должны пустовать! А странно: нет ни обстановки, ни мебели, но и ощущения пустоты тоже нет. Объясняется это, по-моему, величайшей захламлённостью — всё теми же шкурками, сучьями, травками, над которыми возносится немножко затхлый, прогоркловатый запах одиноко живущего старого человека.

Вот и всё о избе, пожалуй. Имеется под ней ещё и погреб. Не стал бы загромождать рассказ этой деталью, но приспособлю её к случаю. Вдруг во время чая старик крякнул, схватился за поясницу и загудел: «Отпустило. Попалась, зараза!» Выбежал на середину горницы, рванул кольцо крышки погреба и исчез в нём. Появился через некоторое время, вздымая в руке огромную жирную крысу, — уже дохлую, по всей вероятности. Прошествовав передо мною, он бухнул ногой в дверь и выкинул крысу в темноту. Сел, блаженно улыбаясь, и начал тереть крестец, приговаривая: «Ну, зараза, ну, зараза, помаяла ты меня...»