Выбрать главу

Антология странного рассказа

На обложке — Сергей Принь. Мальбрухт в поход собрался.

Графика — Евгений Вишневецкий, Энвер Изетов, Николай Кращин, Уника Цюрн

© Авторы, 2012 © С. Шаталов, составление, 2012

Виртуальное интервью

c Ко Миробуши

/поэт, танцор, в прошлом — странствующий монах/

В горах Ёсино

Долго, долго блуждал я

За облаком вслед.

Цветы весенние вишен

Я видел — в сердце моём.

Сайгё
¿. . .?

— В силу моей отчужденности бесконечная потенция слов покинула меня. Я хотел ослепнуть и умереть, влекомый теченьем реки. Я был посторонним в своей культуре. Разумеется, я люблю японскую поэзию, традиции, но я не есть «я прекрасной Японии». Я не мог забыть свою отчужденность и свою смерть, даже когда любил. Я не мог найти язык… язык сообщества. Я не хотел быть ничьим заложником, но я должен был решить, как тратить, куда направлять и как останавливать своё тело. Зачем? Конечно, тело есть некий излишек. Оно было для меня самым странным из моих событий. И я решил научить чуткое и дикое тело жить во все стороны света — это и есть, как мне думается, высокое говорение языком танца.

¿. . .?

— Это было в конце шестидесятых. Я пробовал себя в уличных представлениях, читал Ницше, потому что он мыслил своим телом, но я не мог нащупать путь танца в этом направлении, пока мой друг не познакомил меня с великим Тацуми Хиджиката, я отдал ему себя и обрел свои возможности. Но он не посвящал меня в Буто. Я учился танцу в кабаре. Здесь композиция растянута и многозначна — не менее, чем содержание. Здесь прошлое, будущее, отсутствие, гипотеза, неопределенность. Я пробовал это делать словами на рисовой бумаге, но им бесконечно не хватало света и тени.

— Между Японией и моею Японией — пропасть. Когда я покидаю страну— обе Японии рушатся. Отбелить и предать забвению невозможно. Достичь мысли в ее неподвижности — там, за пределом памяти, и вернуться. Расшатывать смыслы внутри себя, менять дыхание. Менять язык на язык дальнего плавания, на язык ветра, солнца. Но едва услышу «Птица летит», как я снова не здесь.

¿. . .?

— Мой учитель — та синева, которая проступает на горных хребтах и, порою, у моря. Крутизна склонов — также из моих учителей: балансируя, устоять. С этой точки начинается танец: тело вынуждено создать свое пространство и время. Тело ли (слово ли?), уже — всегда подверженное — изменению, подвергает изменению нечто, ему неподвластное. Моя кожа, мои ногти, мои волосы движутся, входя в соприкосновение с воздухом, с другой жизнью, и я обретаю внутри себя пронзительный текст. Текст, чуждый всей прежней жизни. Мне даже не за что зацепиться…

¿. . .?

— Когда я говорю, что пошел в школу Хиджиката, обычно восклицают: «О, так Вы Буто-танцор!» Я не возражаю. Но в Буто нет истории, есть только бесконечная длительность «мига белизны». Ты должен прекратить выражать свою историю. Этот парадокс — сущность Буто. Это сущность всего, что вдруг (!) Когда образом своей жизни, молитвенностью своей жизни ты заслужил это ВДРУГ.

¿. . .?

— Дыхание. Дикое, чуткое дыхание, воздух тонкий, как кожа. Странствующее дыхание. Дыханье голодного зверя. Вязкое, резиновое дыхание. Дыханье, дарящее тебе полумесяц. Дыхание рыбы в илистой топи. Дыхание грибов под кедровыми иглами. Как дыхание на горных вершинах — как выстрел или побег в жест, в слово.

¿. . .?

— Пока у нас с танцем лишь белый ключ. Мы продолжаем репетиции. Я не знаю, что за дверь будет открыта этим ключом. Вероятно, это будет решительное расставание с движением естественной жизни и переход в нечто иное — надмирное, где каждый поворот тела очертит новое солнце.

АВСТРАЛИЯ

Татьяна Бонч-Осмоловская

/Сидней/

Противоядие

Субботним июньским вечером, когда черные какаду мчатся, разрывая воздух ядовитыми криками, над выложенными румяной черепицей крышами, суета в Ланцестоне стихает: магазины закрывают двери и ставни, чулочная и табачная фабрика останавливаются до рассвета и колокольня скрывается за подушкой тумана. В сумраке стихают карминно-лимонные аккорды зимней листвы, вспыхнув напоследок, гаснет в небе полотно заката, замолкают, укладываясь в пуховые постели, чайки и дети. Только в одном доме на мощеной булыжником Сисайд-авеню кипит веселье.

Если открыть высокую дубовую дверь, на улицу выплеснутся запахи мясной похлебки, спиртовые пары и раскаты хохота, сопровождающие решительный жест немолодого человека в лёгком, по погоде, костюме, уже следующего к выходу из паба. Его слова: «А я докажу, что это простое фокусничанье и вещь совершенно ненужная» еще звенят под тяжелыми брусьями потолка, в оркестровке литавр общего смеха. Человека зовут мистер Джекоб Маккраб, он упрям, как ирландец, кто он и есть по рождению. Мистер Маккраб живёт в маленьком коттедже на окраине города, фактически — в пригороде, с одним только мальчишкой-слугой. Родители его давно умерли, не дождавшись, когда сын разбогатеет и вернётся позаботиться о них, а своей семьёй он не обзавёлся и уже не обзаведётся. К своим тридцати шести годам мистер Маккраб на практике освоил профессию инженера медного рудника и трудится там с утра до ночи, шестидневную рабочую неделю, выбираясь помимо работы только в паб субботним вечером, чтобы перемолвиться парой сдержанных фраз с городскими. Сегодня, впрочем, сдержанность покинула его, к радости остальных завсегдатаев паба, от Толстого Боба, хозяина заведения и по совместительству — бармена, до сержанта городской полиции Ваттса, не упускающих случая поразвлечься. В осколках хохота, тянущегося за ним из паба, мистер Маккраб вышел в кромешную темноту, наступившую за пару минут, которые мы провели с ним внутри, в этом городе, удалённом от читателя на добрые десять тысяч миль и полторы сотни лет, и пропал бы, если б не искра трубки, указывающая нам путь к гостинице «Бык и плуг» на западе города, где он встретился с одним из постояльцев, а затем, под быстрыми кожаными арками крыльев летучих лисиц, к его собственному коттеджу.

Существо беседы мистера Маккраба с постояльцем, доктором Джеймсом Широм, осталось неизвестно. Допрошенный на следующий день коридорный клялся, шмыгая носом, что сквозь запертую дверь мог различить только отдельные слова— «совершенно бесполезная», «пусть цапнет», «не могу вам позволить», «мне нечего бояться», «двадцать фунтов», «сто двадцать», «если только маленькая».

Уже заполночь добравшись до дома, мистер Маккраб выбивает пепел из трубки в остывающий на ночь камин, мешая золу с золой, и теперь только огонь его воли освещает предлежащую ему короткую тропу в забвение. Уже назавтра его бессмертная душа покинет этот мир, давно стёршийся из настоящего времени в неверные смутные отпечатки.

Пока наш герой спит как человек, принявший решение и не заботящийся о последствиях, вернёмся обратно в паб, где за три года до того происходили события, взбудоражившие весь город и вызвавшие нынешние разговоры и поступки наших героев. В тот день горожане толпились снаружи заведения Толстого Боба, пересмеиваясь у дверей, слева от которых был прибит листок, убеждающий приобретать чудодейственное средство доктора Андервуда от ядовитых гадов и прочих рептилий, с кратким изложением чудесного избавления доктора, в те дни — простого охотника за кроликами, от смертельного укуса, а справа — афиша доктора Шира, обладателя уникальной и единственной в мире формулы, способной вернуть на этот свет даже укушенного тигровой змеёй. С приближением вечера электричество, ещё не проведённое по улицам города, находило выход в человеках: то тут, то там в толпе вспыхивали искры потасовок, способных объединить площадь в короткое замыкание общего побоища — половина жителей были сторонниками доктора Андервуда, уже опробовав на себе чудодейственную мощь его средства, другие — доктора Шира, спасшись от неминуемой гибели с помощью его патентованной панацеи.

Надо сказать, что змеи в те отдалённые времена были почти такими же частыми гостями на улицах этого практически столичного города, как нынче — автомобили, а уж о злых нравах и отвратительном характере тасманийских пресмыкающихся известно и по сей день. Особый ужас внушала тигровая змея, вонзающая зубы, как тонкие подкожные иголки, в тело жертвы и способная прикончить человека полуграммом яда. Страшным казалось разнообразие их внешнего вида — тигровые змеи могли быть черными, желтыми, оранжевыми, оливковыми, длиной от полуметра до двух метров, но всегда чрезвычайно раздраженными и смертельно опасными. Так что неудивительно, что бизнес доктора Андервуда, как и дело молодого доктора Шира, процветал. К тому же оба джентльмена самостоятельно и эффективно рекламировали свои чудодейственные средства, вкладывая в дело если не душу, то хрупкое тело. Справедливости ради надо отметить, что доктор Андервуд первым начал практиковать страшный метод привлечения покупателей, действуя с убедительностью героев Шекспира: при стечении народа, обыкновенно — в пабе гостиницы или на рынке, он доставал змею из внутреннего кармана пиджака, раззадоривал рептилию наглыми щелчками едва ли не по морде, пока она не кидалась и не кусала его. Зрители ахали и расступались, а доктор Андервуд, быстрым движением запихнув змею в мешок, принимался корчиться, стонать и покрываться пятнами, но трясущейся рукой доставал из того же мешка склянку с чудотворным эликсиром и последним рывком вливал себе в рот. Минута проходила в гробовом молчании: зрители окружали недвижное тело, с трепетом дожидаясь момента, когда по лицу целителя пробежит дрожь, бледная рука, так и удерживающая склянку, вскинется, и доктор Андервуд вскочит на ноги, улыбаясь и раскланиваясь с публикой как ни в чём не бывало. Зрители бросались покупать снадобье, подшучивая над змеей, сонно свернувшейся в мешке в обнимку с бутылочками с препаратом.