Выбрать главу

Французская музыка

Рамо — геометр. Линии и точки. Отношение к мироустройству: внимательное— как у часовщика. Чуткое— как у сапера.

Pantomime

Движение звука внутри сюиты напоминает логарифмическую линейку, составленную из разноцветных стеклышек. Музыка эта создает удивительное ощущение близи— на расстоянии взгляда клубятся подвижные, бесконечно изменчивые облака, которые по сути своей безвидны и потому с легкостью перенимают сиюминутный характер, каприз, настроение момента.

Orage

Стоит взгрустнуть, как тут же пойдет дождь, повиснут тучи: не черные и зловещие, но — декоративные, ОЗНАЧАЮЩИЕ пасмурное состояние рассудка, намекающие на него, его изображающие — так изобретательно и живо, что сама эта искусственность, неправда— становится совершенством. И вот посреди этого великолепного обмана вспыхивает звук — нота или короткая тема (часто в образе гобоя или флейты), которая рушит декорацию и возводит все произведение в степень единственно возможной правды.

Порой у Рамо встречаются интонации, вызывающие в сознании образ плачущего ребенка: на лету схватывается горечь внезапной обиды, превращающей лицо в маску страдания. Все это продолжается какую-то долю секунды, и уже следующее (на самом деле — то же самое) движение возвращает нас в состояние равновесия. Эти минимальные — всегда неожиданные — всплески создают ощущение колоссального объема сюиты.

Contredanse

Вам никогда не позволят забыть, что это — танцевальная музыка, что она — телесна. Удовольствие, причиняемое ею, заставляет задуматься о том, насколько мы вообще уязвимы для внешних ритмов. Вслушивание приводит к полному погружению и растворению в переживании текущего мгновения.

Голова легчает. Пот течет ручьем. Подрагивающие листья деревьев за окном ощущаются на расстоянии как волоски на собственной коже. Окружающее выпукло и отчетливо — как после глубокого вдоха.

Minuet

Французов — Рамо, Куперена, Марэ или Люлли — нужно слушать не в концертном зале, сидя по стойке смирно, а на ходу или танцуя. Людовик, Король-Солнце, был, как известно, танцор. В его присутствии присесть мог только Люлли, но сам король и минуты высидеть не мог, когда Люлли играл для него. Людовик ходил с мушкетом — на уток, а за ним шли придворные музыканты, вся сотня — во главе с композитором. По ходу действия исполняли «Охотничью увертюру», и утки не пугались музыки, но шли умирать с просветленным сердцем.

Когда Людовик заболел до смерти, доктора оставили его на погибель, но Люлли стоял у постели, играя на скрипке, — сутки напролет. Людовик танцевал внутри погибающего тела, он танцевал, запертый внутри камеры, которая мало-помалу подчинялась его движению, преобразуясь в танцевальную залу. К утру пришедшие за телом застали Короля-Солнце посреди комнаты на одной ноге: он продолжал танцевать, и Люлли играл ему.

После этого случая медицина наконец признала музыку сильнейшим средством против смерти, и многие умирающие пускались в пляс и исцелялись.

Tambourin

Такая музыка напоминает подсмотренное в детстве у кузнечиков и муравьев, когда отъятая конечность продолжает жить, и ты нутром понимаешь, что целое — вовсе не сумма элементов, что лапка кузнечика — это кузнечик.

Bacchanales

Наслаждение музыкой — вот что я назвал бы подлинным развратом: разнузданным, ни с чем не сравнимым по размаху, зачастую сугубо физиологичным, без малейшего стыда и оглядки. Но разве можно испытывать такое удовольствие, когда вокруг столько постных физиономий? Как можно быть таким безалаберным? Кто простит тебе все эти пароксизмы страсти, минуты (или часы?) восторга, длящиеся благодаря одному лишь ритмичному колебанию воздуха, эти оргиастические пляски в пустой комнате, без свидетелей, это счастье на одного, счастье, которое невозможно ни с кем разделить, как бы тебе этого ни хотелось…

THREE MOVEMENTS

1

Ребенком я больше любил ездить в поездах, чем летать самолетом. Обыкновенно раз в год мы пересекали страну, чтобы провести лето на Черном море. Отец старался купить билеты таким образом, чтобы семье досталось отдельное купе, но если по каким-то причинам это было невозможно, мама договаривалась с попутчиками, и уже по отправлении, путем сложных (иногда — головоломных) перестановок и переселений, мы всегда устраивались наилучшим образом.

Родители мои были заядлыми картежниками и без особого напряжения могли играть дни и ночи напролет. Я любил наблюдать за игрой, но уже час или два спустя начинал скучать, и мама, сжалившись, отправляла меня на верхнюю полку — читать. Я знал, что карты и книги — всего лишь прелюдия к САМОМУ ГЛАВНОМУ, и, перелистывая страницы, думал о том, что вскоре должно случиться, предвкушая наслаждение куда более изысканное, чем поиски капитана Немо или сундуки, полные пиастров.

В какой-то момент, делая вид, что утомился, откладывал книгу и самым что ни на есть равнодушным, незаинтересованным тоном говорил: «Пойду прогуляюсь». Картежники на мгновение отрывались от игры, чтобы выдавить из тюбика Родительской Заботы положенное «не надолго» или «недалеко». Задвинув за собою дверь, я выходил в коридор, где по правую руку развевались белые занавески, словно язычки крахмально-белого пламени, струящегося из окон, а слева маячили полированные двери — закрытые или открытые настежь, — в зависимости от состояния рассудка попутчиков.

По коридору шныряли бодрые люди в спортивных костюмах, спотыкаясь, бежали дети, иногда играла музыка или выходил из своей каморки хмурый — пьяный или похмельный — проводник, но чаще всего в этих коридорах было тихо и пусто. Там не было никого, за исключением искателей особого железнодорожного наслаждения.

Я никогда не заговаривал с ними и до сих пор не уверен, что — глядя в окна, щурясь от ветра — люди эти занимались тем, чем занимался и я.

Они были совершенно не похожи друг на друга, единственное, что их объединяло — стремление избегнуть встречи: стоило одному заметить другого, он тут же уходил в соседний вагон, будто этот вагон был уже занят. Так же точно, не задумываясь, поступали все мы, понимая задним умом, что оказавшись на расстоянии голоса, будем вынуждены говорить друг с другом — вместо того, чтобы

2

смотреть на провода, деревья и заборы. Вдоль дороги стоят деревянные или — реже — металлические вышки, столбы, и если зацепить взглядом черное, пустое тело электрического кабеля и, не отводя глаз, внимательно и цепко следовать его извивам, спускам и подъемам, обрывам, головокружительным кульбитам, подскокам, умножениям и расширениям, его приключениям в пространстве, для которых не существует понятий и определений в русском языке, можно попасть в такт: подслушать голос электросети, стать ее частью, погрузиться в мир черного электричества, который на первый взгляд кажется невзрачным и монотонным, но стоит заглянуть сюда однажды, и ты станешь возвращаться снова и снова: любое мельчайшее отклонение от заданной траектории может оказаться куда более увлекательным, чем приключения Таинственного Острова, каждая вибрация, каждый завиток отзывается в животе, будто ты не наблюдаешь за этим со стороны, как бы паря в отдалении, а находишься внутри, будто ты сам бежишь по этим проводам подобно электрону, наполняя собой, своей сутью, своим телом внутренности узких лабиринтов, а после,

3

ночью, лежа на верхней полке с открытыми глазами, я слушал звук, с которым вагон подпрыгивает на стыках, скрежет и скрип рессор во время торможения, мерный гул сортировочной, прерываемый бормотанием диспетчера, смазанный неразличимый фон, напоминающий радиопомехи, какой бывает только после полуночи на перроне какой-нибудь богом забытой станции, где поезд стоит всего минуту, и на этом фоне — матерную перебранку сонных курильщиков, выбравшихся наружу, чтобы вернуть ощущение тверди под ногами.