Приведенный в ужас Монте-Карло, названным в конце концов «кокоткой», Чехов сначала прельстился Парижем как «очагом цивилизации». Однако первый же непосредственный контакт с городом оказался суровым. Побежав в первый же день осматривать Эйфелеву башню, писатель неожиданно для себя, увлеченный людским потоком, очутился в самой гуще рабочих, вышедших на первомайскую демонстрацию.[255] Полиция наступала на манифестантов, и Чехов хвастался в письмах, что тоже «сподобился»: ажан схватил его за лопатку и стал толкать впереди себя.
Но это небольшое приключение ничего не изменило в чеховских планах знакомства со столицей Франции. Он побродил по Всемирной выставке, восхитился «очень, очень высокой» Эйфелевой башней, посмеялся, глядя на восковые фигуры музея Гревен, даже поприсутствовал на заседании парламента. Демонстрация в Париже была не единственной, прошли они также в Лионе, Марселе и маленьком городке Фурми, где народные волнения длились несколько дней и где в стычках с полицией было девять человек убито и шестьдесят ранено. Депутаты сделали по этому случаю соответствующий запрос министру внутренних дел, вот Чехов и отправился в парламент послушать, как пройдет обсуждение этого запроса. «Заседание было бурное и в высшей степени интересное», – написал он Маше, но о подробностях умолчал. Однако можно понять, что для русского человека было удивительно: как это обыкновенные представители народа могут, да еще с подобной горячностью, нападать на местные власти? Решительно – во Франции революция 1789 года еще не закончилась!
Перед отъездом в Москву Чехов решил посетить художественный салон. Там он убедился, что русские художники идут далеко впереди французских, и написал сестре Маше: «В сравнении с французскими пейзажистами… Левитан король».[256] Правда, незадолго до того Антон разбил свое пенсне, и близорукость мешала ему оценить новые для него картины по достоинству, более того – той же Маше он пожаловался, что без очков стал настоящим мучеником, а брата Мишу попросил прислать другое пенсне, оставленное дома. В остальном его куда меньше интересовали музеи и выставки, чем тысячи личин, в которых представали ему бурлящие улицы Парижа, шумные и веселые, чем террасы маленьких кафе, где рядом с сидящими за столиками парижанами он чувствовал себя среди своих. В противоположность тому, что происходило в России, здесь Чехов отмечал почти полное отсутствие военщины. И говорил, что во Франции рождается странное ощущение полной – почти до беспорядка – свободы, а французский народ называл «превосходным».
Новый приятель Чехова из русской колонии в Париже, оказавшийся, впрочем, давним знакомым (будучи гимназистом, жил нахлебником в семье Чеховых в Таганроге), журналист Павловский решил познакомить Антона с ночной жизнью города и принялся водить его по кабачкам, кунсткамерам, кафешантанам. Но оказалось, что именно этот Париж, до которого всегда столь охочи приезжие, и не понравился писателю. «Человеки, подпоясывающие себя удавами, дамы, задирающие ноги до потолка, летающие люди, львы, кафешантаны, обеды и завтраки начинают мне противеть, – сообщил он Маше. – Пора домой. Хочется работать».[257]
В том году впервые Чехов оказался на Пасху вдали от семьи. Еще в Ницце в Вербное воскресенье он пошел в православную церковь. Но вместо вербы там были пальмовые ветви, в хоре пели не мальчики, а дамы, и все это напоминало Антону не богослужение, а оперу. «Без вас мне в Пасхальную ночь будет ужасно скучно…» – признавался он родным.[258] Так и получилось: праздничная литургия в православной церкви при посольстве не смогла заменить ему оживленных улиц Москвы, перезвона кремлевских колоколов, домашнего стола с крашеными яйцами, куличами и пасхой, традиционными пасхальными яствами, троекратного обмена поцелуями со знакомыми и незнакомыми людьми, сопровождавшегося возгласом «Христос воскресе!». Но Суворин все еще просил не укладывать чемоданов.
И только 27 апреля Чехов смог написать брату Михаилу, что сегодня же выезжает в Россию – хватит, дескать, путешествовать, с меня довольно. Повторил то же, что уже сказал Маше: «Хочется работать» – и подписался по-французски: «Ton Antoine».[259]
«Антуан» прибыл в Москву 2 мая 1891 года, проведя за границей почти шесть недель. На Сахалине он увидел воочию все мерзости рабства, на Западе познакомился с самой сутью цивилизации. Россия, куда он возвращался с сыновней любовью, располагалась для него между двумя этими крайностями.
Глава IX
Помещик
На следующий день после возвращения к родным пенатам Чехов, даже не распаковав чемоданов, отправился вместе со всем семейством на снятую без него дачу в Алексине неподалеку от Москвы. Нашел эту летнюю резиденцию, пока брат путешествовал, Михаил. В домике было четыре комнаты, окна выходили на Оку и на железнодорожный мост. С самого начала Чехову показалось здесь тесно, неуютно, да и вообще эта дача, как он признавался, не вызвала в нем никаких ощущений, кроме печали и скуки. Две недели спустя Антон Павлович принял решение убраться подальше от Алексина, подвернулся удобный случай, и все семейство снова переместилось – несколькими верстами дальше, в Богимово, чтобы занять там второй этаж огромного дома, при котором был устроен великолепный старинный парк с аллеями и прудами. «Заброшенной поэтической усадьбой» называл новую свою резиденцию писатель. «Что за прелесть, если бы Вы знали! – рассказывает он Суворину. – Комнаты громадные, как в Благородном собрании, парк дивный с такими аллеями, каких я никогда не видел, река, пруд, церковь для моих стариков и все, все удобства. Цветет сирень, яблони, одним словом – табак! <…> Ну отчего бы Вам не приехать ловить рыбу? Здесь карасей и раков видимо-невидимо».[260] А в другом письме тому же адресату: «Какое раздолье! В моем распоряжении верхний этаж большого барского дома. Комнаты громадные; из них две величиною с Ваш зал, даже больше; одна с колоннами; есть хоры для музыкантов. Когда мы устанавливали мебель, то утомились от непривычного хождения по громадным комнатам. Прекрасный парк; пруд, речка с мельницей, лодка – все это состоит из множества подробностей просто очаровательных… Караси отлично идут на удочку. Я вчера забыл о всех печалях: то у пруда сижу и таскаю карасей, то в уголке около заброшенной мельницы и ловлю окуней… Я буду ждать Вас. Хорошо бы Вам поспешить, а то скоро перестанут петь соловьи и отцветет сирень».[261]
Писатель устроился наконец там, где у него были все условия для труда и отдыха.
Но по-прежнему мучительными оставались денежные проблемы. Путешествуя по Европе, Чехов сильно задолжал Суворину. И пусть теперь сестра Мария и братья Михаил и Иван стали сами зарабатывать на жизнь, оставался Александр, который буквально вопил о своей нищете после рождения очередного малыша,[262] да и отец, который, перестав работать у Гаврилова, поселился с семьей, тоже вошел в число нахлебников. Чтобы пополнить семейный бюджет, Чехов решил вести атаку сразу по трем фронтам: по понедельникам, вторникам и средам он станет работать над своим очерком о Сахалине, где покажет, как каторжники, лишенные всякой надежды вернуться в родные края, теряют одновременно и представления о нравственности, и понятия о реальности; по четвергам, пятницам и субботам будет продолжать трудиться над повестью «Дуэль», а воскресенье отведет на «рукоделие»: вместо других развлечений примется пописывать короткие рассказы.
Поднимаясь на рассвете – часа в четыре, в пять, не позже, он сам варил себе кофе, потом садился за работу, но не за столом, а на подоконнике: так, отрывая взгляд от бумажного листа, он видел парк… В одиннадцать часов – перерыв: либо поход за грибами, либо рыбная ловля. После обеда, который собирал семью всегда в одно и то же время, в час дня, короткий сон, а едва проснувшись – снова за перо, и так – до вечера. Терзаемый угрызениями совести, Чехов сознавался, что ему куда интереснее писать «Дуэль», чем «Остров Сахалин», и что нередко он мошенничает, отдавая дни, предназначенные репортажу с острова, этой повести. А репортаж между тем продвигался медленно, мучительно и неуверенно. «Пишу свой Сахалин и скучаю, скучаю… Мне надоело жить в сильнейшей степени», – делится он с Сувориным, но спустя всего двое суток разъясняет, как на самом деле складывается работа: «Сахалин подвигается. Временами бывает, что мне хочется сидеть над ним 3–5 лет и работать над ним неистово, временами же в часы мнительности взял бы да и плюнул на него. А хорошо бы, ей-богу, отдать ему годика три! Много я напишу чепухи, ибо я не специалист, но, право, напишу кое-что и дельное. А Сахалин тем хорош, что он жил бы после меня сто лет, так как был бы литературным источником и пособием для всех, занимающихся и интересующихся тюрьмоведением».[263]
255
Тут сказывается расхождение между григорианским календарем, принятым в России, и юлианским, которым пользовалась в то время вся Европа. По-русски все эти события случились 19 апреля: нужно учитывать, что расхождение, о котором выше, в девятнадцатом веке составляло не 13, как сейчас, а 12 дней.
256
Письмо сестре от 21 апреля 1891 г.
257
Письмо от 24 апреля 1891 г.
260
Письмо от 18 мая 1891 г.
262
Будущего великого актера Московского Художественного театра Михаила Чехова.
263
Письма от 28 и 30 августа 1891 г.