Выбрать главу

Девчушка почувствовала, что он глядит ей вслед, обернулась, метнула в его сторону оскорбленный взгляд и, прежде чем отвернуться и уйти, привычно сдула, чуть вытянув губы, челку со лба. И тут он узнал ее:

— Оля… Оленька?..

Она обернулась опять и тоже узнала его:

— Дядя Юра?!

— Оля… Неужели это ты, Оля?!

Оля, Оленька, дочь — нет, даже внучка, ну да, внучка его соседей по дому на Ямском Поле, где он некогда, почти двадцать лет назад, снимал комнату, Оля, которая родилась, когда он был уже вполне зрелым человеком… Он сторожил ее, когда бабушка ходила в гастроном напротив или на Бутырский рынок и просила его посидеть с ней…

— Ты меня узнала? — обрадовался Бенедиктов… — Как же это ты меня узнала, Оля?!

— Но вы ведь тоже меня узнали…

Бенедиктов подошел к ней, протянул руку, она без смущения вложила в нее свою нежную, легкую ладошку.

— Я тебя узнал, потому что… — но он и сам себе не мог объяснить, как это он ее сразу признал после стольких лет и, главное, почему вдруг так рад этой встрече. — Я тебя узнал, потому что… ну, наверное, потому что ты не изменилась…

— Ну уж!.. — обиделась она.

Он глядел на нее и думал, что вот — он встретил девочку Олю, которая, собственно, не имеет к нему и к его жизни никакого отношения, совершенно чужая девочка Оля, но, повстречав ее сейчас, он как бы встретился с самим собою — прежним, тогдашним, невообразимой уже давности.

— Ты куда, Оля?.. Такая взрослая… Тебе сколько?

— Я в этом году уже школу кончаю! Через полтора месяца. — И, с беспокойством оглянувшись на телефонные будки, вспомнила: — Меня ждать должны были… но то ли я опоздала, то ли…

— Может, это я как раз тебя и ждал? — пошутил он и удивился близости к истине этой пришедшей ему незваной мысли: — Может, это я как раз тебя и ждал?..

— Опоздала… — призналась Оля. — Спешила, спешила, а… — Но, тряхнув челкой, словно отметая все печали, спросила: — А вы как живете, дядя Юра? Я все ваши фильмы смотрю, даже перед ребятами хвастаю: мы с Юрием Бенедиктовым соседями были…

— А я уезжаю… — вырвалось у него. — Уезжаю я, Оленька.

— Далеко?

— Дальше не бывает…

— Завидую… Я тоже мечтаю путешествовать. За границу небось?

— За границу… и даже еще дальше… — Бенедиктову стало не по себе от этого жалко-ироничного, самоуничижительного тона, которым он почему-то говорил о себе. — За границу добра и зла. Сейчас как раз проводы. То есть мне надо идти на проводы… — И вдруг, неожиданно для самого себя, предложил: — Слушай, а ты не хочешь меня проводить?.. То есть… то есть мне бы очень хотелось… одним словом, если ты не спешишь…

— Не зна-аю… — неуверенно протянула она. — Я-то — никуда, а вас ждут, сами сказали…

— Ну и пусть! — решился он. — Пускай их! Им и без меня весело. Выпьют за меня, помянут… Не хочу на собственных поминках быть тамадой. Ты меня и проводишь. Идет?.. Честно говоря, может быть, мне этого-то как раз и надо…

Она с недоверием, даже с опаской поглядела на него из-под медной своей челки, — но это все-таки был дядя Юра, и подозрения ее рассеялись.

— Давайте. Я же говорю — опоздала. Хоть могли бы и подождать! — кинула она с негодованием в сторону телефонных автоматов. И вдруг загорелась наверняка давней и совершенно для нее недостижимой мечтой: — В Дом кино?! Я никогда еще не была в Доме кино!..

Он взял ее под руку.

— Нет, Оленька… Туда нельзя. Понимаешь, мне туда никак уже… — Но, чтобы она не очень огорчилась, соврал: — Сегодня там закрыто, День Победы, ты забыла?.. Мы распрекрасно посидим где-нибудь здесь, на Арбате, тут ведь полно всяких заведений.

Они перешли подземным переходом на противоположную сторону и, сунув швейцару трешку, не стали ждать в очереди, а с ходу прошли в «Метелицу».

Официантке тоже пришлось сунуть трешку, но зато она раздобыла для них маленький столик на двоих, правда у самого оркестра, так что говорить друг с другом было совершенно невозможно, словно музыканты более всего были озабочены тем, чтобы помочь людям не слышать и не понимать друг друга.

Но Бенедиктов и рад был этому — он не знал, о чем говорить с Олей, не знал, какие мысли роятся под медной ее челкой, боялся, что она не поймет его, да и он сам не сможет ничего объяснить ей.

Они заказали бутылку шампанского, кофе и мороженое. Гремел оркестр, Оля непроизвольно отбивала ногами ритм под столом и, ловя себя на этом, виновато улыбалась ему, но через минуту опять забывалась. На дешевенькой импортной маечке было написано по-английски: «Лучше любовь, чем война», но едва ли она, подумал Бенедиктов, знает английский. Как и любовь, впрочем. Пальцы, которыми она держала бокал с шампанским, были с детскими еще, коротко остриженными прозрачными ноготками.

Вот она сидит перед ним, юная женщина — «Лучше любовь, чем война», — сдувает легким дыханием челку со лба, девочка, странным образом вобравшая в себя всю безоблачность и ясность его, Бенедиктова, молодых лет, словно это его юность и ясность перелились в нее, стали ее юностью и ясностью. И он подумал, что, наверное, это-то и есть бессмертие.

Он видел, что Оля заскучала, что ей до смерти хочется потанцевать. Ее уже несколько раз приглашали, но она всем отказывала, не желая обидеть Бенедиктова или, может, быть, ожидая, что он сам пригласит ее. Но ему было не до танцев, и, когда к ней подошел еще один кавалер, Бенедиктов, не дав ей отказаться, кивнул: иди.

Он не сводил с нее глаз, теряя и находя в толпе танцующих, она возвращалась к столику лишь на мгновенье, ее тут же опять приглашали, и она вновь и вновь плясала без устали.

Ей было неловко танцевать на высоких платформах, она то и дело оступалась, а когда возвращалась, скидывала под столом свои сабо, давала ногам подышать и отдохнуть. Но в одном из танцев сабо подвернулось, слетело с ноги, она нагнулась и подобрала его и, ловко сдернув с ноги и второе, продолжала танцевать как ни в чем не бывало, будто не впервой ей отплясывать вот так, босиком, помахивая в воздухе своими сабо.

И никто из танцующих не удивился этому, наоборот, ее пример заразил и других — одну, другую, третью, и был в этом не вызов, а просто раскованность и безразличие к тому, как это выглядит со стороны и что о них подумают и скажут, какая Бенедиктову в его молодые годы и не снилась.

Они, думал без зависти Бенедиктов, иные, свободнее и независимее, чем был он и его сверстники. Лучше ли, хуже, а — иные, как их ни называй — акселератами, скептиками, прагматиками или трезвыми мечтателями. И ему, Бенедиктову, их никогда уже не догнать.

Он вдруг безмерно, смертельно устал.

И все-таки, думал он, мы сделали свое дело и большего, может быть, сделать и не могли, не дано это было нам, но мы были семенами, брошенными временем в эту землю, хоть взрасти на ней и заколоситься жатвой уже не нам, а вот этим, нынешним. Что ж…

Оля плясала.

Он поглядел на часы — двенадцатый, четверть двенадцатого.

Он не стал ее окликать, нс стал прощаться, расплатился с официанткой. Оля все плясала: «хоп-эй-хоп!» — что ей до него, она — на этом берегу, он — уже на том.

Он пробрался сквозь толчею танцующих, вышел на улицу.

Новый Арбат был иллюминирован, в четырех огромных парусах министерских зданий во все двадцать или сколько их там этажей горели окна, образуя праздничные буквы: «9 МАЯ». Бессонно вертелся вокруг своей оси аэрофлотовский глобус, маня в дальние дороги.

Он вышел мимо Пашкова дома на увитый провисающими дугами праздничных гирлянд Каменный мост. Ни на мосту, ни на набережной вдоль подсвеченной прожекторами кремлевской стены не было ни души.

Он остановился на смотровой площадке, нависшей над темной, маслянисто поблескивающей водой, оперся локтями на парапет, долго глядел вниз.

В воде отражались островерхие башни, зубцы стены, Большой дворец, золото Ивана Великого.

Он взобрался на парапет, ощутил ладонями и грудью тепло вобравшего за долгий день солнечный жар камня и неловко, с усилием перевалился через него.

1974 1987