Выбрать главу

— И прошу тебя, — сказал он наконец печально, — я прошу тебя не стать для нее новой водой, огнем и трубами… Не надо. — И, подняв на Иннокентьева глаза, теперь не острые и колючие, а просительные, жалкие, негромко повторил: — Я прошу тебя. Ведь она тебя… да, представь себе, она тебя…

— Она меня сегодня утром впервые в жизни увидела! — упрямо вскинулся Иннокентьев, — Не строй прекраснодушных иллюзий!

— Ну и что?.. Она тебя сто раз видела по телевизору, ты для нее та самая несбыточная сказка о прекрасном принце… О том, чего у нее никогда не было, чего она никогда в жизни и не надеялась увидеть и встретить…

— Она не Золушка, можешь мне поверить, а не более и не менее, как вполне современная Эльвира из подмосковного пригорода, и она-то сама не корчит из себя недотрогу, наивную девочку в голубых лентах! И уж наверняка лучше нас с тобой знает, чего ей от меня надо…

Эля вздохнула и пошевелилась во сне.

— Тише! — перебил его Ружин, — Она же все слышит!..

— И пусть! Разве я сказал что-нибудь обидное для нее? Я только сказал, что ей без малого тридцать лет, и она стреляный московский воробышек, и знает что почем. Наоборот, она бы очень обиделась, если б узнала, что кто-то принимает ее за наивную дурочку.

Ружин горестно покачал головой, не сводя с него глаз.

— Циник же ты, однако…

— Неправда! Просто я тоже вполне современный мужчина сорока четырех лет от роду и тоже успел нахвататься всяческого опыта… Ах, — махнул он устало рукой, — давай уж лучше выпьем.

Он не только не боялся, что Эля его услышит, но и хотел, чтобы она все услышала. Он был уверен, что в этих его прямых и жестоких словах есть какая-то наверняка понятная ей честность, которая более, чем что-либо другое, говорит в его пользу.

— За что только я тебя люблю… — удивленно и покорно произнес Ружин, протянув руку к бутылке и наполняя свою и Иннокентьева рюмки, — Не пойму. Давай! — И залпом выпил.

За окном лил запоздалый, не по времени года бесшумный и скучный дождь, они и не заметили за разговором, как он начался.

Иннокентьев нерешительно подумал вслух:

— Третий час… надо ехать.

— Куда? Дождь ведь.

— Я на машине. — Тем более — мы же с тобой почти целую бутылку опорожнили. И она спит, жалко будить.

— Можно, конечно, и у тебя заночевать… — безвольно согласился Иннокентьев, — мы с ней здесь, а ты в той комнате… (После смерти матери Глеба во второй комнате-крохотульке осталась неподъемная, старинная, карельской облупленной березы, высокая кровать с продавленным матрасом.) Действительно, я порядком выпил. Ты иди туда, спи, а я посижу пока здесь. Иди.

Ружин ничего не ответил, с тяжким вздохом поднялся, ушел в соседнюю комнату, плотно прикрыв за собой дверь.

Слышно было, как он там чертыхается, раздеваясь и укладываясь, страдальчески застонала под его восьмипудовым телом карельская береза, и уже через две минуты из-за двери донесся надсадный, с всхлипываниями и стенаниями храп.

Иннокентьев долго сидел на краешке топчана рядом с Элей. Ему совершенно не хотелось спать, и думал он тоже ни о чем. Потом он представил себе, как нелепо, должно быть, выглядит это со стороны: чужая квартира, он сидит у ног спящей и совершенно чужой женщины, которую неведомо зачем привез сюда, и совершенно не знает, что с ней делать, и про себя он тоже ничего не знает. И тогда он стал думать — это с ним случалось всегда, когда почему-нибудь не спалось, — о Лере.

Мысли о ней приносили с собой все еще ноющую бессильную боль, но и, вместе с болью и вопреки ей, утешение и убаюкивающую эту боль жалость к самому себе.

На столе остались тарелки с недоеденной колбасой и сыром. Он машинально встал и отнес остатки еды в холодильник. На кухне он долго стоял, прижавшись лбом к холодному стеклу окна, и опять думал о Лере, но сейчас почему-то эти мысли не приносили ни боли, ни жалости, ни утешения.

Вернувшись в комнату, он еще с порога увидел, что Эля не спит, лежит на спине с открытыми глазами.

Он подошел к топчану, опять присел рядом с ней:

— Не спишь?

Она по-детски мелко и часто замотала головой: нет.

— Ты… все слышала?.. — осторожно спросил он.

Она опять так же часто помотала головой.

Он сидел в ее ногах и не знал, что ей говорить и вообще как быть.

— Ложитесь, — без выражения сказала она, — ведь и вам, наверное, не терпится покемарить, места хватит.

Он нагнулся, расшнуровал ботинки, скинул с ног, все еще не решаясь лечь с ней рядом, потом все-таки лег, вытянулся на краю топчана.

Нет, он не хотел ее, подумал про себя почему-то в третьем лице Иннокентьев, он ее не хотел и больше всего боялся показаться ей и самому себе смешным.

— Вам удобно? — спросила она шепотом.

— Да… А тебе?

— Нормально. Спите.

И он вдруг после суматошного и утомительного этого дня и половины ночи, лежа рядом с молодой и еще несколько минут назад казавшейся такой доступной женщиной, вдруг мгновенно и легко, как бывает только в благословенном детстве, провалился в счастливый, безмятежный сон.

«Рассказать кому — не поверят, — успел он, прежде чем уснуть, подумать и усмехнуться, — смешнее не бывает…»

А когда он уснул и ровно задышал во сне, Эля тихо встала, неслышно прошлепала в одних чулках по холодному линолеуму пола, нашла выключатель, погасила свет, вернулась к топчану, опять легла, но тут же раздумала, села, подтянув колени к подбородку и обхватив их тесно руками, смотрела не отрываясь на лицо Иннокентьева в колеблющемся, неверном свете электрических фонарей с улицы. Лицо это казалось ей пугающе-незнакомым и чужим, но именно таким оно и должно было быть у него.

Под ним она имела в виду не именно Иннокентьева, а вообще того долгожданного мужчину, который мог лежать с ней рядом и не требовать от нее того, чего надо лишь терпеливо и молча ждать.

4

Эля его забавляла — пожалуй, именно так Иннокентьев определил бы свое отношение к ней, если бы кто-нибудь пристал к нему с расспросами.

Забавляло в ней все — и мальчишески длинное и узкое ее тело, и заношенный до белесых пролысин тесный джинсовый костюм, который она называла не иначе как ансамбль, и размашисто-грубоватые, резкие ее манеры и словечки, и прямота, и непредсказуемость суждений, в которых, если вдуматься, была своя непреложная логика и здравый смысл. Он ловил себя на том, что и сам становился с нею иным — проще, что ли. С ней можно было позволить себе роскошь постоянно быть самим собой, а одно это дорого стоит. А уж если называть вещи своими именами, то объяснение этому тоже было простейшее: наверняка не он один, но и она знает наперед, что их отношениям тянуться недолго, очень скоро им наступит конец, и уж ей-то первой они наскучат, осточертеет ей этот на четырнадцать лет ее старше, седеющий и вечно занятый своими делами и самим собою мужчина, которому всегда недосуг и, если признаться начистоту, не до ее любви. Если, конечно, она его любит, подводил утешительный и, главное, необременительный итог своим размышлениям Иннокентьев.

На людях они никогда вместе не бывали, на работе — Софья Алексеевна вскоре выздоровела, и Эля больше не появлялась в монтажной «Антракта», — если они встречались в бесконечных, похожих на длинные и без выхода подземные тоннели, коридорах останкинского телецентра, Эля называла его на «вы», и не из конспирации, а по внутреннему побуждению, а он ее, разумеется, на «ты». Она ничего ни от кого не скрывала, но и не выказывала, не хвастала, как сделала бы несомненно на ее месте любая останкинская девчонка-секретарша или ассистентка, своими отношениями с Иннокентьевым и даже, как ему казалось, не очень-то тешила ими свое тщеславие.

Он лишь удивлялся, что многие ее смешные или попросту глупые привычки и суждения не раздражают, не вызывают в нем неловкости, как вызвали бы, будь это не она, а кто-нибудь другой. Ну, например, то, что, входя к нему в дом, она, едва переступив порог, тут же разувалась и ходила в одних нитяных носках поверх чулок, упорно не желая надевать домашние шлепанцы. Или то, как она ела хлеб, откусывая от целого ломтя и держа его на отлете в руке с манерно оттопыренным мизинцем. И даже то, что лак на ее коротко остриженных ногтях — в тех редких случаях, когда она сама себе делала маникюр, — тут же облуплялся, а это обычно вызывало в нем почти физическую тошноту. Не говоря уж о тех немыслимо, на его взгляд, нелепых разговорах, которые она обожала вести в постели, выпростав из-под одеяла свои крупные белые ступни, ей всегда было жарко. Ей не так уж важно было, чтобы он отвечал, ни даже, может быть, чтобы слушал, и иногда Иннокентьеву приходило на ум, не забыла ли она, что он лежит с ней рядом. Впрочем, и он в это время чаще всего думал о своем, не имеющем к ней ни малейшего отношения.