Может быть, Иннокентьев тут что-то и преувеличивал, что-то ему было просто не по нутру в этом спектакле, но он поразился тому, как все это не похоже и далеко от аскетически простого и ясного до самой мелочи, исполненного неподдельной боли и чувства «Стоп-кадра», да и как это вообще не похоже на самого Дыбасова, каким он его знал прежде.
В антракте они с Ритой не поднялись со своих мест в партере — наверняка в фойе их поджидает Дыбасов, и им не миновать изворачиваться, похваливая увиденное, либо говорить ему малоприятные слова, а этого как раз делать и не надо было: вся Москва была от спектакля в полнейшем и единодушном восторге.
Они и не заметили, как подошла и присела на свободное место сзади них Настя Венгерова, Впрочем, им уже говорили, что Настя вот уже год как перешла в труппу Дыбасова, а у Ремезова лишь доигрывает старые спектакли.
На этот раз Настя была не в скромном, как на премьере «Стоп-кадр», платье, а в белом комбинезоне с сужающимися книзу и перехваченными на щиколотках брюками и с чем-то вроде армейских шевронов на рукаве, что делало ее похожей на фигурантку какого-то бродвейского шоу из жизни астронавтов.
— Ну как все это на ваш европейский взгляд? — спросила она после того, как они расцеловались и поохали насчет того, как долго не виделись и сколько воды утекло с той поры, а вот ведь ничуть не изменились, особенно, ясное дело, Рита и Настя, но в голосе ее был не вопрос, даже не любопытство и желание услышать их искренний ответ, а всего лишь как бы само собой разумеющееся ожидание очередных восторгов.
Дали второй звонок, она встала и уходя напомнила:
— Я не прощаюсь. После конца мы с Романом Сергеевичем будем ждать вас в вестибюле, пойдем куда-нибудь поужинать, спектакль кончается рано.
Второй акт нисколько не переменил ощущения Риты и Иннокентьева, и им вовсе не улыбался предстоящий ужин с режиссером — придется прикидываться, говорить не то, что думаешь, хотя повидать Дыбасова и понять, что же за перемены, судя по спектаклю, в нем произошли, Иннокентьеву было любопытно.
Настя и Дыбасов ждали их. На Дыбасове была распахнутая, как всегда, на груди рубашка, но поверх нее — не драный свитер или кургузая замшевая курточка, как когда-то, а синий бархатный пиджак, серебристо блестевший на сгибах. И еще успел заметить Иннокентьев, что невысокий, узкоплечий Дыбасов стал носить ботинки на высоком каблуке, отчего у него странно изменилась походка, и теперь он ходил, чуть подскакивая при каждом шаге, словно птица на тонких и хрупких ногах.
Одеваясь в комнате администратора, они договорились посидеть где-нибудь в нешумном ресторане. Настя предложила старый «Националь».
Машина Иннокентьева стояла у самого подъезда, он направился к ней, бросив на ходу:
— Садитесь, я только дворники на всякий случай надену.
Но Венгерова сказала ему вдогонку:
— А мы на своей. Поедем друг за дружкой, там встретимся.
Они расселись по машинам, вырулили на проезжую часть, медленно двигаясь в густой толпе выходящих из театра, свернули на Неглинную.
Рита не удержалась:
— «Мы на своей»… Что они, поженились, так надо понимать?..
И уже в Охотном ряду, когда Иннокентьев притормозил, чтобы пропустить поток машин справа, с улицы Горького, Рига задала за него вопрос:
— А — Эля?..
Иннокентьев никогда с тех самых пор, как они встретились втроем в Сочи, не говорил с ней об Эле. И Рита тоже ни разу о ней не заговаривала, как не говорила она с ним никогда и о Лере. Временами Иннокентьеву казалось даже подозрительной, а то и хорошо рассчитанной эта ее молчаливая чуткость. Как и то, что она никогда, ни при каких обстоятельствах не совершала по отношению к нему не только естественных в семейной жизни ошибок или оплошностей, грозящих хоть как-то потревожить их обоюдный мир, но и уходила от подобных чреватых размолвок, даже когда касался опасных тем он сам. Но он не давал этим мыслям хода — скорее всего из подспудного сознания, что и он любит ее тоже больше рассудком, чем чувством.
Скажи мне, какого счастья ты для себя хочешь, приходило ему иногда на ум, и я скажу, кто ты.
— А — Эля?.. — спросила Рита, и Иннокентьев подумал, что за все эти почти четыре года он, собственно, и не вспоминал об Эле. То есть вспоминал, конечно, но так издалека, как будто не о ней и не о себе с нею, а о каких-то совершенно посторонних, чужих ему людях.
Швейцар в потускневших золотых галунах — не тот ли самый, что и четыре года назад, когда они пришли сюда с Элей? — и не подумал их впускать, пришлось Иннокентьеву силой протиснуться в дверь, когда кто-то из нее выходил, и, как в тот раз, потребовать метра. И метр тоже был наверняка тот же, что четыре года назад, время над такими не властно, — непроницаемый и надменно-вежливый, он безразлично выслушал Иннокентьева, на этот раз не узнав его в лицо, и опять, как некогда, сам проводил всех четверых наверх, на второй этаж, в тот же самый памятный Иннокентьеву зал в золотисто-коричневых обоях в стиле модерн начала века, подвел к столу и сам выдвинул дамам стулья.