Билеты на первые спектакли в театральных кассах не продавались, все зрители были приглашены по списку, составленному самим Дыбасовым.
Элю Иннокентьев увидел сразу, как только переступил порог студии — она, все в том же своем выцветшем джинсовом костюмчике, с той же небрежной челкой надо лбом, проверяла пригласительные билеты. Еще прежде чем она бегло прочла его имя на белом квадратике картона, Иннокентьев успел заметить, что ногти у нее уже не острижены по самые подушечки, как раньше, а длинные и покрыты бледно-розовым лаком.
Она подняла на него глаза, обрадованно и вместе испуганно вскрикнула тихонечко:
— Боря?!
— Ну здравствуй, — сказал он тоже негромко и сам обрадовавшись и испугавшись этой встречи, — как ты жива?.. — И за нее ответил, усмехнувшись: — Нормально?.. — Задерживаться в дверях было нельзя, сзади напирали, он только и успел еще сказать ей впопыхах: — Позвонила бы когда-нибудь, как да что… — Но ответа уже не расслышал.
Потом он увидел ее еще — она стояла на балкончике и, явно нервничая и труся, не ошибиться бы, не опоздать, не перепутать, направляла вниз на актеров лучи софитов. А после спектакля она ему уже не попалась на глаза, и он так и ушел, не поговорив с нею и не попрощавшись.
Войдя внутрь и оглядевшись, Иннокентьев сразу понял, что — успеха не миновать. Потому что не только он сам, но и все прочие приглашенные — друзья и доброхоты либо, наоборот, скептики и злопыхатели — пришли сюда именно в ожидании и в предвкушении успеха или равного ему по громкости провала, это дела не меняет. Иннокентьев предугадывал это многоопытным своим чутьем завсегдатая премьер, он знал этот запах, и если учуял его еще до начала представления — не так уж важно, хорош ли, талантлив ли будет на самом деле спектакль: успех обеспечен, считай, он уже у Дыбасова и Митина в кармане. Иннокентьев слишком хорошо знал эту премьерную московскую публику и то, как это бывает. Да и сам он, по чести признаться, один из них, он тоже другим воздухом, кроме воздуха успеха, давно уже разучился дышать — своего ли, чужого, это не так важно.
Однако более всего его поразило, когда он переступил порог зала, то, что Настя Венгерова, в подчеркнуто простом и будничном платье, помогает зрителям отыскивать свои места, продает им программки и получает, аккуратно отсчитывая сдачу, двугривенные и пятаки.
Тут уже не успехом пахнет, подумал Иннокентьев, а триумфом! Тут не аплодисменты намечаются, а фейерверк, салют наций, «гром победы, раздавайся»!..
Настя увидела его, подошла, прикоснулась на миг холодной и гладкой щекой к его щеке, сказала шепотом, и Иннокентьев поверил, что она и на самом деле волнуется, как начинашка какая-нибудь:
— Все равно мы на тебя очень надеемся, Боренька…
Он принял к сведению это ее «все равно»: теперь-то они и без него обойдутся, он им уже не нужен, игра сделана, осталось получить выигрыш.
Подошел Митин, взял его под руку и увел в пустую комнатку администратора. Он был бледен как мел, говорил сбивчиво, перескакивая с одного на другое.
— Иди сюда, тут хоть нет этих сволочей…
— Их и на самом деле нет, — успокоил его Иннокентьев, — По-моему, все как раз настроены вполне благожелательно. Ты же видишь — пришли все как один, а уж одно это кое-что да значит…
Но Митина уже волновало другое:
— Я знаю, тебе пьеса не нравится…
— Кто тебе это сказал? — пожал плечами Иннокентьев. — Будь это так, меня бы здесь не было…
Митин и это пропустил мимо ушей, схватил его за лацкан пиджака и, искательно заглядывая в глаза, понизил голос до шепота:
— Слушай, а может, вообще ничего этого и не надо?.. Лежала бы себе в столе и лежала, а?..
Иннокентьев не успел ответить — в комнату кто-то вошел, оторвал от него почти насильно Митина, зарокотал бархатным басом. Иннокентьев воспользовался этим, вернулся в зал, нашел свое место в третьем ряду, сел и вспомнил с вдруг подступившей к сердцу острой печалью, что эта первая за долгие годы премьера, на которой нет рядом с ним Глеба. И еще со стыдом подумал, как тускнеет и теряет живые контуры его память о Глебе, теперь все чаще Глеб видится ему как в перевернутый бинокль — выпукло и резко, но недостижимо далеко и с каждым днем отодвигается все дальше. Он уже научился жить без него, как научился жить без той же Леры… или без Эли, к слову сказать. Повторение — мать учения, подумал он про себя, чему только не научишься…
Раздался третий — похожий на дверной, квартирный — звонок, в зале стал постепенно гаснуть свет. Уже в полной темноте кто-то пробрался меж тесно уставленных скамей и сел на соседнее с Иннокентьевым место, запах духов настойчиво что-то напомнил ему, но поворачиваться и глядеть на соседку в упор было неудобно. Впрочем, она сама его узнала, несмотря на темноту: