Выбрать главу

– Кто тебя сожрал?

Поднимаю на него глаза – глупый вопрос. Кто еще мог, если не Красный? До каннибализма дело еще не дошло, но всё же, я отвечаю:

– Красный.

– Большой?

Голос у него мягкий, тихий. От этого становится нехорошо, и перловка с говядиной лезет вверх по глотке, словно говядина еще живая.

– Средний, – я пожимаю плечами, словно мне от его голоса, от его взгляда, от его манеры говорить ни холодно, ни жарко. Он терпеливо наблюдает мое представление – те, кто все еще умеют разыгрывать стойкость, пока – не балласт. Но, как я уже говорила, официально у нас нет руководителя, а потому хамство и грубость дозволены, а в некоторых ситуациях даже приветствуются, а потому я говорю с набитым ртом. – Ты мне пожрать дашь? – облизываю грязные пальцы, потому что мне было лень идти за ложкой, лень разогревать перловку с говядиной, а её в неразогретом виде можно выковыривать прямо из банки и есть кусками. – Или так и будешь мне в рот заглядывать? Может, еще куда заглянешь? У меня, кроме рта, есть и другие отверстия.

Он смеется:

– Например?

– Уши, нос – выбирай, что больше нравится.

Я такая смелая, потому что точно знаю – никакие из моих отверстий ему и даром не нужны, но если ты можешь нести откровенную пошлятину, не краснея – это огромный плюс. Умеешь правдоподобно пороть чушь – плюс. Собираешь всякий мусорный бред из своей головы и выдаешь его за философские умозаключения – плюс. Ловко сочиняешь матерные частушки и анекдоты – тебе вообще нет цены. В общем, всё, что хоть как-то отображает мыслительную деятельность в твое голове, идет тебе в зачет, потому что это значит, что ты всё еще жив, а главное, что всё еще хочешь жить.

Какое-то время мы смотрим друг на друга, а потом он поворачивается и кивает головой в сторону:

– В ду́ше есть вода, возможно еще теплая. Последнее чистое полотенце я на себя потратил – оно висит рядом, на вешалке и, поверь мне на слово, это – самая чистая альтернатива.

– Разберусь, – говорю я.

Он кивает и поднимается. Когда он выходит из «кухни», мне становится так легко, что я готова пуститься в пляс. Жую и ногой притоптываю, потому что когда не тебя не смотрят, еда становится вкуснее. Я жую и думаю, почему, из всех выживших, мне единственной еда не кажется омерзительной? Все твердят, что им осточертели консервы, а хлеб, который мы делаем, на вкус – как туалетная бумага. Но мне так не кажется. Во-первых, потому что я не из тех, кто знает вкус туалетной бумаги, а во-вторых, мне, действительно, не противно – да, я не в восторге и смело могу не есть, если того потребуют обстоятельства, но и плеваться мне тоже не хочется. Но в первое время всякий раз, когда люди ели, мне приходилось незаметно оглядываться по сторонам, и если я видела, как люди кривятся и морщатся, я копировала их, что бы ни лежало у меня на тарелке. Это теперь в этом нет необходимости, потому что теперь они всё обо мне знают, но время от времени по людским лицам пробегает волна омерзения, и тогда я кривлю лицо с ними заодно, на «автомате». Потому что в наше время нельзя выделяться. В наше время жизненно необходимо делать, как другие делают, мыслить, как другие мыслят. Слишком хорошо – тоже не хорошо – равно как и бессильных, инакомыслящих тоже не любят. Пожалуй, даже больше, чем первых, а потому ты обязан подстроиться под единый стандарт – не больше, не меньше, не тише, не громче, не уже, не шире, и уж совершенно точно, не умнее остальных. И не потому, что того требуют надуманные правила, высосанные из пальца, условности современного общества (вернее того, что от него осталось), а потому, что таковы законы реальной, уличной жизни – ты обязан быть нужного калибра, потому как иначе просто не поместишься в обойму. И не выживешь.

С едой покончено. Я убираю со стола, мою посуду в тазу с водой – глубокую алюминиевую чашку, битую и кривую – выливаю грязную воду в ливневку у стены, вытираю руки полотенцем. «Кухня», «душ», «спальня» – все это тоже условности, которые люди притащили из прошлого. В конце концов, надо же как-то называть ту часть подземной парковки, где мы едим? Не говорить же «то место, где едят» или «там, где стол»? Слишком неудобно, а потому, та часть подземелья, где стоит длинный стол, в углу, прямо на полу возле стены, аккуратными колоннами составлены чашки, вложенные одна в другую, а крохотная одноконфорочная плитка покоится на старой неработающей морозильной камере, у нас зовется кухней. Эта морозильная камера, кстати, вгоняет меня в ту же депрессию, что и «надоевшая» еда – каждый, кто видел её впервые, улыбался и говорил: «О! У моей бабушки была такая». Потом – дружный смех, теплые улыбки, на которые мне совершенно нечего было ответить – у моей бабушки её не было, потому как не было, собственно, самой бабушки.