Выбрать главу

А внизу растекался густой голос:

— Манерку взяли учить: одних музычке — трям-лям на пианинке, других иностранным язычкам — «мерси, парле ву», еще на конечках кататься позатейливей. А разве в жизни-то трям-лям нужно? Ума музыка не прибавит…

Церковь из своего далека взирала на проходивший поезд, на вагоны, забитые людьми, маленькими людьми с маленькими заботами, совсем забывшими о том, что мимо окна течет яркая весенняя зелень, что за потолком висит синее небо, что стоит церковь — взгляни, ни на что не похожа!

И я вдруг понял, что не хочу дальше ехать, слушать поучения пахнущего лошадиным потом и кожей человека. Билет до Новоназываевки, но неизвестно, будет ли Новоназываевка лучше этого поселка, украшенного горделивой церковью.

Я поспешно слез, стараясь не глядеть на мясистую физиономию соседа, натянул пальто, снял с полки свой чемоданчик и не прощаясь двинулся к выходу. Я приехал.

— Куда сноровка уходит? — слышалось за моей спиной. — На трям-лям. Ты сноровку воспитывай, чтоб тебя кто по кривой по объехал. Жы-ызнь блюди!..

Я вышел в тамбур. Поезд остановился, показались безлюдный перрон и желтое облупленное здание маленькой станции.

— Остановка две минуты, — предупредила меня проводница.

Сам начальник станции в фуражке с красным верхом принял мой чемодан в камеру хранения, выдал квитанцию.

— В командировку к нам заслали или на побывку? — поинтересовался он. — Время-то никак не побывочное.

— В командировку, — соврал я.

Мне посочувствовали.

— Оно, служба, куда не загонит.

Холм с рощей, прятавший церковь, был виден за крышами домов. Как до него добраться, спрашивать не надо, стоит только пересечь поселок.

Пересечь… Но это оказалось не так-то просто. Прогретые солнцем бревенчатые домишки выстроились по обе стороны вспученной от грязи дороги. Пожалуй, такой буйной грязи я еще в жизни не видел. Земля утратила незыблемость — не твердь, а жижа. Кофейные лужи разливались от края до края, от одного дома до другого, в них рваными рифами торчат густые глинистые замесы. Посреди одного такого кофейного озерца покоился грузовичок — засосан по самое брюхо, колес почти не видно, брошен на произвол судьбы, отдан в жертву стихии.

Хорошо, что я догадался отдать чемодан, — с ним я не преодолел бы и десятка шагов. Тесно прижимаясь всем телом к заборчикам, хватаясь обеими руками за штакетник, балансируя, я медленно продвигался в глубь поселка, мимо низеньких окон с белыми занавесочками, с глазками красных гераней.

Иногда из-за занавесок выглядывало недоуменное лицо, провожало немым вопросом: кто ты, новичок в городском пальто, в щеголеватых туфлях, осмелившийся залезть в нашу грязь?

В центре поселка раскинулся пустырь с торчащими пнями. Его окружали казенной постройки здания: «Почта-телеграф», «Продовольственный магазин», «Промтоварный магазин», «Чайная»… Невыкорчеванные пни, грязь, редкие прохожие, жмущиеся к стенам и заборам, словно прячущиеся друг от друга, — тоскливое ощущение временности. Трудно представить, что здесь люди рождаются, женятся, обзаводятся детьми, умирают, нет, съехались, устроились на скорую руку, тяп-ляп, чтобы снова уехать. Каким прекрасным выглядел этот мир из окна — олицетворение покоя, и каким неказистым он оказался. В нем я должен жить, рассчитываю найти душевное равновесие — моя нирвана.

Наконец-то грязный поселок окончился, я выбрался на мокрое поле, облегченно вздохнул. До рощицы на холме рукой подать… Раскисшая земля чавкала под моими туфлями.

Завалившаяся в умытую зелень кустов заржавленная ограда. Я прошел мимо нее и споткнулся — каменная, вросшая в землю могильная плита.

Тишина давным-давно заброшенного кладбища, одичание и стена церкви, оскалившаяся на меня сквозь прорехи облупившийся штукатурки рыжими кирпичами. Приземистые, тяжелые, обшитые железом арочные ворота заперты на замок, ржавый и увесистый, словно гиря. Нужды в замке нет, внутрь запертой церкви может проникнуть любой через зияющее сырым погребным мраком окно. Колокольня в небе просвечивает чердачной пустотой, колоколов нет. Воздух неподвижен, празднична юная зелень, где-то в ветвях вековых берез беспокойно шевелятся птицы.

Едва ступив в поселок, я уже понял, что обманут, что церкви нет. Я шел сюда, чтоб убедиться в этом, и куда мне было еще идти, раз уж я слез с поезда.

Церкви нет, есть ее труп, но даже он красив и величав. Изъеденные временем стены уходят в синеву…

Скорей всего эта церковь построена до того, как проложена железная дорога. Еще не было станции, там, внизу, наверное, стояла обычная полунищая деревенька. Безграмотные мужики из этой деревни без машин, заступом, обушком воздвигали храм. И пусть потом в этом храме угнездился какой-нибудь попик, возможно, страдавший запоями, возможно, мелкий, корыстный, злобный человек, не способный ничему хорошему научить мужиков. Но сами-то мужики, воздвигая храм, надеялись стать чище, честней, добрей, внутренне красивей, надеялись воспитать себя, иначе зачем же сооружать им столь дорогостоящую и трудоемкую хоромину, которая не накормит, не согреет, не приютит, — практически бесполезна. Не в попике дело, в человеческом стремлении стать лучше. Люди стремились и пусть не всегда достигали, но совсем плохо, если это стремление вовсе отсутствует.

Внизу теснятся крыши станционного поселка, бывшей деревни, воздвигшей церковь. Есть ли сейчас там клуб?.. Я прошел через весь грязный поселок и не заметил клуба. Скорей всего он все-таки есть. Я немало повидал таких периферийных духовных центров — затоптанный и заплеванный пол, скрипучие скамьи в нетопленом зале, плакаты о надое молока, танцы под аккордеон, хорошо, если кино каждый день, часто пьяные драки.

Я вырос в неверующей семье. Мои родители свято чтили одну лишь заповедь: «Учение — свет, неучение — тьма». Они считали доказанным, что бога нет. Библия — сказки, религия — опиум для народа, только невежественный человек может верить поповским небылицам. Отец был воспитан на законах Ньютона, и хотя не очень-то разбирался в теории относительности, но ее автора Альберта Эйнштейна уважал. Отец не дожил до тех лет, когда про учение Эйнштейна стали говорить: «Проникнуто духом идеализма». Но и при жизни отца уже поговаривали: «Эйнштейн свихнулся, в космическую религию ударился». Отец снисходительно оправдывал: «Э-э, и курица петухом ноет, и у гениев бывают заскоки». Мать же моя над этими вопросами вовсе не думала, учила детей правилам грамматики, образам «лишних людей» в произведениях русских классиков, любила стихи Сергея Есенина.

Отец погиб в войну, в сорок третьем под Харьковом. Мать до сих пор жива, нянчит детей у дочки. Что она скажет, когда узнает, что ее сын стал верующим?

«Учение — свет, неучение — тьма». Ее сын окончил московский институт, работал в известном московском журнале, популяризирующем знания по всей стране. «Учение — свет».

Да, я теперь верующий. И пришел к вере от знаний.

* * *

В научных и околонаучных кругах усилился интерес к… — ни больше, ни меньше — к сотворению мира. Появилась на свет так называемая космогоническая гипотеза Зельдовича — Смородинского, которая утверждала, что наша Вселенная родилась десять — пятнадцать миллиардов лет тому назад из некоего единого куска холодной протоматерии, состоявшего из нейтрино и антинейтрино. Он взорвался, разлетелся во все стороны, образовав звездные соединения — галактики, продолжающие разлетаться до сих нор. Об этой гипотезе писали газеты, на нее откликнулись за границей, мы уже не раз освещали ее. При случае решили вспомнить снова.