Вдруг она, словно испугавшись чего-то, замолкла и бесшумно скрылась в гуще кроны, которая всё больше и больше погружалась в темноту.
Но его это уже не интересовало. Прислушавшись к птичьему щебетанию, он сыграл два аккорда, сразу же остановившись на аллегро бриозо[64]. Стена, мешавшая ему, рухнула, и он обрадовался этому, как ребёнок.
Ты испугался, маленький дрозд? А у меня страх пропал, и я теперь понимаю, зачем ты явился ко мне вместе со звездой.
Когда дело дойдёт до главной темы, пусть приглушат звук виолончели, ибо здесь нужны резкие, синкопические сфорцандо всего оркестра. И пусть эти режущие слух, стонущие аккорды диссонансом затронут основу органного пункта, пусть! Теперь духовые инструменты, но фортиссимо[65], и пусть первыми звучат валторны и трубы!
Нет, слабо, слишком слабо! Утроить, всё утроить! Титаны бросаются не галькой, а обломками скал! Вот именно, пусть звучит втрое громче!
Ночь молчала, на небе сверкали золотые и серебряные искры. Может быть, за окном кричала сова, но он ничего не слышал. Сегодня уши его словно запечатали воском, и даже сфорцандо отзывалось только глухим жужжанием.
Слуховые рожки не помогали, и он взял им самим придуманный инструмент. Это была палочка из твёрдой древесной породы. Один её конец он зажал в зубах, другой воткнул между клавиш. Тем самым звуки через рот достигали ушей.
Но сегодня даже он не помогал. Всё вокруг словно окуталось глухой завесой молчания, но он всё равно играл, свистел, хрипел, выл, брызгал чернилами на линованную бумагу, взывал к ночи, которая не отвечала ему, разговаривал со звёздами, которые не обращали на него ни малейшего внимания, а в промежутке давал указания музыкальным инструментам: «Литавры! Бим-бум! Теперь трубы! Потом гобои со скрипками! А где призывный зов рога? Пусть он звучит громче! Ещё громче».
Его лицо конвульсивно дрожало от возбуждения.
«Нет, на такой диссонанс, кроме меня, пока ещё никто, — он надрывно закашлялся, — никто не отважился».
Жизнь казалась пёстрой мозаикой, порой распадавшейся на мелкие камушки. Но иногда она представлялась ему муравейником, куда он сунул голову и сразу же потерял время и силы в потоке мелких незначительных эпизодов.
«Героическая симфония» была в основном готова. Так ли это на самом деле? Как легко жилось на свете его знаменитому сопернику аббату Фоглеру[66]. Он мог, не стесняясь, небрежно обронить в разговоре, что создал «новое, ещё более совершенное произведение». Бетховен никогда не употреблял таких слов. Он предпочитал держаться скромно, просто «писать» свои сочинения и радоваться в душе, когда заканчивал их и передавал копиистам.
Впрочем, из Деблинга он привёз ещё фортепьянную сонату фа мажор. Он сочинил её во время прогулки с Ризом, и дома, даже не сняв шляпы, тут же уселся за рояль, сыграл сонату в бешеном ритме и тут же для уверенности записал её.
Сейчас он был как выжатый лимон и нуждался лишь в покое. Но где его взять, покой?
Как же ему мешали мелочи жизни! Квартира, которую ему раздобыл Риз, казалось, удовлетворяла самым строгим требованиям. Она располагалась на четвёртом этаже в доме неподалёку от Молочного бастиона и была очень уютно обставлена. Но владеть одновременно четырьмя квартирами было для него не просто непозволительной роскошью, нет, это было чистейшей воды безумием. Риз возлагал всю вину на Бройнинга, а тот, в свою очередь, предъявлял претензии к Бетховену. Опять эти свары, раздоры и прочие неприятности.
А тут ещё эта опера, которую следовало написать чуть ли не за ночь. Какая-то нелепая история о пребывании Александра Великого в Индии! Он уже, правда, попытался придумать нечто вроде ансамблевого пения на эту тему, но ничего путного не вышло.
Итак, четыре квартиры и непримиримая вражда с Бройнингом, из-за которой он очень страдал, и опера, которую ему как фокуснику предстояло вытряхнуть прямо из рукава. Эти люди полагали, что создать оперу для него пара пустяков. Ох уж этот интендант[67] барон фон Браун и его окружение. О чём они только думают?
Он вновь услышал предостерегающий голос, прозвучавший откуда-то из глубин памяти и напомнивший ему о далёком детстве, когда он играл на клавесине, который теперь сравнивал с увеличенной в размерах доской для рубки мяса.
А сказано ему было следующее: «Тебе никогда не удастся превзойти великого создателя ораторий Генделя. Не забудь также имя величайшего оперного композитора. Вспомни Моцарта».
66