— Я Курт Гессе. Можешь разжать кулак и отдать мне то, что принес.
Мальчишка хмуро смерил майстера инквизитора недоверчивым взглядом загнанного звереныша, затем вытянул вперед руку, раскрыл кулак, выронив в ладонь Курта измятый клочок бумаги; он стоял не шелохнувшись, не порываясь ни уйти, ни заговорить, пока следователь разворачивал и читал безликие, выведенные нарочито никаким почерком буквы.
«Хочу помочь в вашем расследовании. Опасаюсь возмездия. Приходите один сегодня через два часа после заката к старому амбару на сенном рынке».
— Майстер Гессе, а вы разве не расспросите меня про того, кто передал записку? — едва дождавшись, пока он дочитает, спросил мальчишка. — Я все-все запомнил!
— Ну, рассказывай, — хмыкнул Курт, несколько удивленный такой предусмотрительностью.
— Это было около часа назад. Я бродил у мясного рынка, искал… ну… чем бы поживиться, в общем. Торговля-то уже почти закончилась, но, может, где какие остатки, обрезки, или… — мальчишка неловко замялся и затараторил снова, спеша уйти от опасной темы: — И тут ко мне подошел человек и предложил колбаску за то, что я отнесу сюда записку и отдам ее лично вам в руки. С чесноком… Она так пахла! Я согласился. Он дал мне колбаску и пообещал завтра дать еще, если все сделаю. В завтра я не верю, конечно, но я и за одну сегодняшнюю еще и не так побегал бы. А человек сам был невысокий, навроде вас по росту, волосы светлые до плеч, он в капюшоне был, но я специально разглядел, у него прядь выбилась. Вроде не курчавые… Лицо было так себе видно, только что усы знатные, рыжеватые такие, мощные. И нос большой, аж торчал из-под капюшона. Это он, стало быть, в плаще был. В черном. А под ним еще куртка темная и сапоги. Хорошие сапоги, не бедного крестьянина. В таких и зимой не околеешь. Голос низкий такой, раскатистый слегка, а руки ловкие, не очень крупные, но и для воровства негодные. Грубоваты движения для такого дела. Ну и все, наверное… Вы спрошайте, если я забыл чего.
Судя по постоянным паузам, заминкам и непроизвольно морщащемуся лбу, мальчишка из кожи вон лез, чтобы изъясняться на нормальном языке, а не как беспризорник на помойке. И тот факт, что у него это пусть с усилием, но выходило, говорил о том, что на помойке он оказался не так давно и падать ему пришлось довольно высоко. Либо же парень просто с рождения наблюдателен и легко копирует чужие манеры. Pro minimum своего нанимателя он описал весьма толково. Всем бы свидетелям такую память и умение обращаться со словами.
— Ты очень хорошо запоминаешь и толково рассказываешь, — похвалил Курт. — Мне пожалуй что и спросить тебя больше не о чем. Разве только откуда такие умения?
— Так это ж первое дело для следователя — все подмечать! — подхватился мальчишка и тут же сник, замявшись. — Я, понимаете, майстер инквизитор, очень хочу в эту вашу академию. Чтоб следователем быть. У нас сейчас многие мечтают… Кто не заливает про потерянного в детстве отца-дворянина, тот болтает, что за ним непременно ваши вербовщики придут. Ходят ведь слухи, что инквизиторов как раз из таких вот, как мы, голодранцев делают. Кому ж не охота, чтоб с холодной улицы забрали да кормили досыта? А я ничего не болтаю. Я просто смотрю везде и все запоминаю. Вдруг и правда… Я когда понял, куда мне с запиской бечь, тут же и принялся все запоминать внимательно. Потому что это шанс мой на хорошую жизнь да с настоящим смыслом. Может, я вам приглянусь, да вы за меня словечко замолвите…
— Хорошую, значит, жизнь… — криво усмехнулся Курт и медленно потянул с руки перчатку. — Как тебя звать?
— Хельм[64]… То есть Вильгельм я, — быстро поправился он. — Я как-то впотьмах лестницу своротил, а на ней ведро стояло. Оно мне на голову и наделось. А сверху еще кирпич, ведро помялось, а мне хоть бы хны. Вот и прозва… Ох ты, ничего ж себе!
Он осекся, уставившись на покоробленную застарелыми шрамами кисть руки.
— Как дают прозвища на улице, я знаю, — усмехнулся майстер инквизитор. — А то, что заставило тебя поперхнуться словами, это моя «хорошая жизнь». В академии, тут ты прав, кормят сытно и спать тепло. И учат всяким полезным навыкам, и мозги прочищают. Вот только потом наступают годы службы. Долгожданной, желанной службы; каждый выпускник так и рвется показать себя в лучшем виде, оправдать доверие… Мне сейчас двадцать четыре года, Вильгельм. Вот этим, — он помахал обожженной рукой, — а также переломом ребер и двумя шрамами от арбалетных болтов я обзавелся на первом же своем расследовании. За последующие три года шрамов и переломов добавилось еще добрых три раза по столько. Ты все еще хочешь этой хорошей жизни?