Выбрать главу

Хесусита встала со своего места. Никогда не осмеливалась она возражать мужу, привыкла всегда и во всем беспрекословно подчиняться ему, и одна мысль о сопротивлении его воле приводила ее в ужас. Но на этот раз она не могла молчать. Она страстно любила своих детей, а больше всех — Рафаэля, своего пылкого мальчика, которого ей так часто приходилось успокаивать и утешать.

— Не забывайте, сеньор, — сказала она, едва удерживаясь от слез, — что Рафаэль ваш первенец, и вы как отец должны быть снисходительнее к нему, чем посторонние. А я… я! — воскликнула она, зарыдав и падая на колени. — Я — его мать! О, умоляю вас, пощадите его! Пощадите моего сына!

Дон Рамон поднял свою рыдавшую жену и посадил ее в кресло.

— Я должен исполнить свой долг, — холодно сказал он, — и буду еще строже к нему именно потому, что он мой сын.

— Что вы хотите сделать? — с ужасом спросила Хесусита.

— Это не касается вас, сеньора, — отвечал дон Рамон. — Обязанность оберегать честь моего дома принадлежит только мне. Вам достаточно знать, что сын ваш уже никогда больше не совершит преступления.

— Неужели же вы сами будете его палачом? — вскричала Хесусита.

— Не палачом, а судьей, — отвечал дон Рамон. — Вели оседлать двух лошадей, Эусебио.

— О Боже, Боже! — воскликнула бедная женщина, бросаясь к сыну и горячо обнимая его. — Неужели же никто не поможет мне.

Все присутствующие были тронуты. Даже у дона Рамона показались на глазах слезы.

— О, он спасен! — с безумной радостью проговорила мать. — Господь сжалился надо мной и смягчил сердце этого железного человека!

— Вы ошибаетесь, сеньора, — возразил дон Рамон и, взяв ее за руку, принудил отойти от Рафаэля. — Участь вашего сына зависит не от меня. Он подлежит правосудию, и я теперь не отец его, а судья.

Он холодно взглянул на сына.

— Дон Рафаэль, — сказал он таким грозным голосом, что тот невольно вздрогнул. — Общество людей — не для вас. Вы оскорбили его своим преступлением. С этих пор до самой смерти вы будете жить не с людьми, а с дикими зверями. Вот мой приговор.

Услышав эти жестокие слова, Хесусита вскочила с кресла, сделала несколько шагов и упала навзничь.

Она была в обмороке.

До сих пор Рафаэль стоял спокойно и не выдавал своего волнения. Увидев же, что мать его лежит без чувств, он не мог сдержаться. Слезы полились у него из глаз, и он бросился к Хесусите.

— Мама! Мама! — отчаянно вскричал он.

— Идем! — сказал дон Рамон, положив ему руку на плечо.

— Посмотрите, сеньор! — воскликнул твердо Рафаэль. — Разве вы не видите? Моя мать умирает!

— Если она умрет, вы будете ее убийцей, — сухо отвечал дон Рамон.

Рафаэль быстро обернулся и как-то странно посмотрел на него.

— Знаете что, сеньор? — сказал он, побледнев и стиснув зубы. — Вам лучше всего убить меня. Клянусь, что я не забуду, как беспощадно отнеслись вы сегодня ко мне и моей матери. Если я останусь жив, я поступлю так же беспощадно и с вами!

Дон Рамон бросил на него презрительный взгляд.

— Идем! — повторил он.

— Идем! — так же решительно отвечал юноша.

Хесусита начала приходить в себя и открыла глаза.

— О, Рафаэль, Рафаэль! — в отчаянии воскликнула она, увидев, что сын ее уходит.

В одно мгновение юноша очутился около матери и несколько раз горячо поцеловал ее, а потом подошел к отцу.

— Теперь я готов умереть, — сказал он. — Я простился с матерью.

Они вышли.

Все присутствующие разошлись. Никто не произнес ни слова, — все от души жалели несчастного Рафаэля.

А Хесусита снова лежала в обмороке.

ГЛАВА IV. Мать

Эусебио стоял у ворот, держа под уздцы двух оседланных лошадей.

— Прикажете мне ехать вместе с вами? — спросил он.

— Нет, — коротко отвечал дон Рамон. Он сел на лошадь и положил перед собой Рафаэля поперек седла.

— Другую лошадь можешь отвести назад, — сказал он, — она не нужна мне.

Он вонзил шпоры в бока своего коня и понесся во весь опор.

Дворецкий грустно покачал головой и пошел к дому.

Как только асиенда пропала из виду, дон Рамон остановился, вынул из кармана шелковый платок, завязал глаза сыну и снова пришпорил лошадь.

Долго продолжалась эта бешеная скачка; в ней было что-то зловещее, заставлявшее сжиматься сердце.

Этот всадник в черной одежде, мчавшийся во весь опор по песчаной пустыне; лежащий поперек седла связанный юноша, по телу которого изредка пробегала нервная дрожь — единственный признак того, что он еще жив, — во всем этом было что-то дикое и страшное, способное привести в ужас и самого смелого человека.

Так прошло несколько часов. Отец и сын не говорили ни слова. Солнце уже заходило, несколько звезд показались на потемневшем небе, а лошадь продолжала нестись вперед.

С каждой минутой вид пустыни становился все угрюмее, все безотраднее. Всякий след растительности исчез; кругом не было ничего, кроме песка, на котором местами виднелись груды побелевших от времени костей. Хищные птицы с резкими пронзительными криками носились над всадником, а издали начинали уже доноситься страшные завывания и глухой рев диких зверей.

В этой местности сумерек совсем не бывает: как только заходит солнце, сразу наступает глубокая ночь.

А дон Рамон все ехал и ехал вперед.

Сын его не говорил ни слова: он не позволил себе ни одной жалобы, ни одной просьбы о том, чтобы отец сжалился над ним.

Наконец, около восьми часов вечера, дон Рамон натянул поводья и остановился. Десять часов продолжалась эта безумная скачка, и загнанная лошадь едва держалась на ногах и с трудом переводила дыхание. Дон Рамон осмотрелся кругом. Довольная улыбка показалась у него на губах.

Всюду расстилались бесконечные песчаные равнины, а с одной стороны, вдали, вырисовывались на горизонте темные очертания девственного леса, придававшие этой дикой картине еще более зловещий вид.