Тупое упрямство овладело мной: для меня сделалось потребностью добиться, расположения Корнилова, — без этого, казалось, я не смогу жить. Ведь Корнилов никому не сказал, что я стрелял в Цезаря, — оставил на моей совести. А Лешка успел взять с меня слово молчать и сам дал слово не говорить никому: мне, попросту говоря, могли морду набить за то, что я сделал, — о псе знали все охотники рудника — он был не просто дикий, а одичавший; Корнилов пытался вернуть его к людям…
Однажды я увидел Корнилова на квадратной площадке между механическими мастерскими и одноэтажным домиком; с площадки спускалась по крутому склону лестница, упирающаяся в причал для катеров и барж. Корнилов стоял один, опершись локтями на деревянные, некрашеные перильца, смотрел на фиорд, на ледники и скалы за ним.
Полярный день кончался. Шли бесконечные, холодные дожди, небо было закрыто сплошь низкими облаками, тяжелыми, черными. Солнце в эту пору показывалось лишь в середине дня — над выходом из Айс-фиорда в Гренландском море.
В этот день облака разорвались на горизонте, выглянуло необыкновенно большое, красное солнце, то показываясь, то исчезая за бегущими облаками. Оно медленно катилось от мыса Старостина к величественному Альхорну, придавленное оловянными облаками к свинцовому морю; в узкую щелку между морем и небом смотрело на мокрые, скалистые горы, на мокрый, зябнущий Грумант. Облака над фиордом то загорались багрянцем, то вновь делались темными; загорался и вновь делался черным неспокойный фиорд. Скользнув над морем, солнце закатилось. Закатная полоса над горизонтом, изломанным горами, была красная — багрово-красная.
Корнилов провожал слабые отблески заката, угасающего… Я подошел к нему, заговорил о врубовой машине, на которой следовало бы заменить мотор.
— Знаю! — грубо оборвал Корнилов.
Я заговорил о головке транспортера. Ее хорошо отремонтировали в механических мастерских, и теперь она работала безотказно… Корнилов не ответил. Я умолк.
С гор дул холодный, завихряющийся над Грумантом ветер, сырой, промозглый… Корнилов зябко пошевелил круглыми плечами, потом повернулся ко мне и спросил — сердито, но чувствовалось, что он презрительно улыбается:
— Слушай, Афанасьев. Почему ты такой… непонятливый?
Видно было: он прекрасно понимает, чего я хочу.
— Я иногда думаю, — продолжал Корнилов, не дождавшись ответа, — батя у тебя солидный человек, умный… Неужели у таких отцов обязательно должны быть такие тупые дети — у больших людей?
Что я мог ответить этому человеку? Я сам был виноват: зная наперед, что Корнилов не хочет мириться со мной, презирает, будет оскорблять, если я пойду к нему, я подошел, — мне не на кого было жаловаться… А Корнилов отвернулся, облокотился на перильца, сказал:
— Для крестьянина запах конского навоза никогда не перестанет быть запахом жизни. Даже если этот крестьянин станет академиком или министром… Для мерзавца подлость — жизнь; он ее сделает и там, где никому не приходило в голову…
Корнилов закурил не торопясь и широким, резким взмахом округлой руки бросил спичку под гору; огонек спички, красный, как закат, угас на лету.
— Впрочем, — сказал Корнилов, — ты, Афанасьев, все равно ничего не поймешь. Для тебя жизнь — теплое, шелковое одеяло; прогулка на заказном глиссере вдоль Черноморского побережья и первая ложа в театре. Я расскажу тебе притчу, — продолжал он, — а ты подумай над ней… попытайся подумать… единолично.
Он рассказывал торопясь, сердито, хлесткими фразами, жгучими. И по-прежнему не смотрел на меня; смотрел на черный, шумно пенящийся у берега фиорд, на черные горы, за которыми угасал, возможно, последний день года.
— Начальником отдела капитальных работ у нас Шестаков. У него в Архангельске живет бабушка… Впрочем, не важно, где это было… Жили два парня. Работали дежурными на электроподстанции. На работу приносили с собой тормозки[9]. От завтраков оставались крошки. Летом на подстанции развелись мухи. Санинспекция предупредила парней. Парни сделали хлопушки. Убивали мух. Перед сдачей смены подметали в помещении, мусор выбрасывали с порога в траву. Потом они заметили: каждый раз перед сменой в траве, у порога, появлялась лягушка. Обыкновенная земляная лягушка. Она выбирала мух из сора. Если кто из парней задерживался с уборкой, лягушка квакала. Она требовала еду по расписанию, как привыкла получать. Парни стали бить мух, букашек дома. Приносили лягушке. Приучили лягушку брать еду из рук — с бумажки. Посмотреть на эти представления приходили рабочие порта. Десятками приходили. Такого не было даже у Дурова — ни у отца, ни у сына не было. Лягушка квакала, когда человек выходил навстречу… За одним из парней после второй смены зашел товарищ. Лягушка сидела в траве и квакала. Он знал ее. Он раздавил лягушку сапогом. Парни избили его. Парней судили. На суд пришли рабочие порта. Руководители тоже заняли сторону обвиняемых: они были хорошие рабочие; были и хорошие товарищи. Портовики отстояли товарищей в народном суде. Парней не посадили в тюрьму. Суд присудил каждого из них к двум годам лишения свободы условно. Руководители порта оставили их на работе. Мерзавца, который задавил лягушку, рабочие выжили из порта… Это случилось недавно. Это было на русской земле… Иди, Афанасьев, и думай.