Выбрать главу

Музыка искрила, переливалась, перекатывалась звуками, шевелила старую пыль и несла жизнь. Худрук глотнул ее чистого кислорода, задохнулся, уронил голову и, кажется, потерял сознание.

Звучала вечность, привыкнуть к ней было невозможно.

Наконец, он снова поднял голову, чтобы теперь, не отрываясь, наблюдать за чудом, которое рождало музыку. Чудо было миниатюрным, тонким, изящным, и звали ее артистка Виктория Романюк. Господи, как чутко, как божественно она играет! Почему? Откуда? Зачем?

Она не просто играла, не просто повторяла ноты, найденные гением двести лет назад. Она, как и он, умирала в звуках, в эти мгновения ничто окружающее ее не интересовало — отсутствовал даже он, ради которого она вошла в музыку.

Вопросы множились, вопросы умирали без разрешения. Слова и смыслы исчезли. Шопен был выше всех вопросов. Шопен был единственной доступной им обоим формой жизни. Шопен сделал их родными.

А потом, взлетев аккордом, Шопен разом утратил дыхание. Жизнь высокая оборвалась и началась прежняя, обыденная, привычная, скучная. Переход был ужасен.

Старого мастера заставили вернуться в себя. Великие звуки отлетели, истаяли, исчезли, но еще звучали в его памяти.

Вика осторожно опустила крышку пианино.

— Спасибо вам за рассказ о театре, — сказала она. — И за роль. Я пойду?

— Иди, красивая, иди… — сказал худрук и запнулся. Не знал, что говорить дальше. Смотрел на нее другими глазами. Любил ее музыку. Любил ее, но старался не думать об этом. — Откуда ты знаешь Шопена?

— Я с детства занималась художественной гимнастикой. А потом бросила. А еще закончила Центральную музыкальную школу в Киеве.

— Браво, Романюк. Спасибо, что бросила и спасибо, что закончила. Спасибо, что зашла. — Задумавшись, сделал паузу и вдруг осенило. — Слушай, Вика, а что, если сделаю тебя завмузом театра? У меня его как раз нет. Зав. музыкальной частью! Звучит! И работы полно. Хочешь?

— Но я же некоторым образом…

— Знаю, артистка… Вот все вы, молодые и красивые такие. Не понимаете, что служить театру не значит выходить на сцену и кого-нибудь изображать. Бутафор, помреж и какой-нибудь осветитель не менее вашего, товарищи артисты, служат театру, не менее важны. Потом поймете, когда постареете…

— Я артистка, Армен Борисович… Извините.

Запикали, затрезвонили вдруг часы на его руке — он накрыл их свободной ладонью…

— Не обращай, — сказал он. — Таблетки проклятые пить пора.

Он открыл стол, потянулся за таблетками…

— Воды? — спросила она.

— Я сам, сам, — сказал он.

Но она уже наполнила стакан из графина, протянула ему.

— Спасибо, — сказал он, заглотав таблетки. — Ты не только здорово играешь, ты еще и… Приходи, когда время будет, подлечи старика музыкой. Скажу правду: ничего в жизни не люблю. Кроме музыки.

— А театр? — спросила она.

Он усмехнулся.

— Театр — другая любовь, — сказал он. — Честно скажу: театр — мучение, без которого нет смысла дышать.

Сказал пафосно, усмехнулся — теперь уже над собой, посмотрел на нее и понял, что не хочет, чтоб она уходила.

Он был в другой рубашке, тоже старенькой и мятой. Удивительно, но, как и в прошлый раз, она почувствовала его рубашку в своих руках и снова подумала о том, что с удовольствием выстирала бы и отгладила ее! «Что это значит?» — быстро спросила она себя? Прачечное извращение или что? «Прачечное извращение», — ответила она себе, да, конечно, только оно.

О роли в «Фугасе» поговорить не успели. Начались звонки, разговоры, вошел Осинов, кто-то взбудораженный и шумный еще.

— Иди, — благодарно кивнул он ей, — иди, девочка моя, иди, — негромко добавил он и, как ей показалось, чуть крепче обычного сжал ей пальцы.

Его «девочка моя» мгновенно вогнало ее в краску; ничего особенного не было в этих двух словах старого артиста, обращенных к молодой женщине, так принято в театре — ну, разве лишь проявление особого расположения, не больше — но именно этот последний возможный смысл и вызвал в ней смятение, и ответить она не смогла.

— Начнете репетировать, появятся вопросы — зайди, — уже на прощание, вместо до свидания, добавил он. — Заходи без вопросов. Музыке здесь рады…

Целый день не отпускали ее на волю его слова. «Девочка моя» — их тон и смысл снова и снова повторялись в ее памяти, обрастали фантазиями и домыслами. В них было тепло и была ласка — то, в чем она давно испытывала недостаток. Смешной старикан. Она повторяла их до тех пор, пока с их помощью, совершенно случайно, не набрела в себе на истинный смысл своего утреннего визита к худруку. Поколебалась в истинности своего открытия, но окончательно в нем утвердилась: да, так оно и было! Не пьеса волновала тебя и не распределение — это был лишь повод, призналась себе Вика, а было у тебя одно подспудное желание: увидеть его мятый воротничок, услышать его голос, окунуться в море его обаяния. «Что бы это значило? — спросила она себя. — Не знаю, ничего, — ответила себе Вика, — а просто так, захотелось и все». И не зря захотелось. Помимо «девочки моей» — слов само по себе приятных, она услышала вещи во сто крат интересней, чем пивные разглагольствования Осинова или прожекты повернутого на перевороте и захвате театра мужа, не к ночи помянутого Олежека Саустина, кстати, почему его до сих пор нет дома? И хорошо, что его нет. Она хоть успеет благополучно заснуть.