Одержимый навязчивой идеей своей миссии, Артюр с неистовством фанатика спешил обратить Верлена в ясновидческую веру. Он считал это своей наипервейшей обязанностью, все остальное было не в счет. Конечно, он понимал, что добиться обращения будет нелегко, но это лишь укрепляло его решимость. Он, как истый мученик, дойдет до конца; мысль о провале его даже не посещала; на кону была жизнь; либо он победит, либо погибнет.
Начнем со всеобщего разрушения и в первую очередь уничтожим Парнас, эту развалину… Никаких больше правил, ограничений, ибо лишь Ясновидец может — и должен — придумать универсальный язык, способный выражать все чувства и мысли. Ничто не должно мешать и противиться этому обновлению: чтобы распустились цветы будущего, нужно не только выровнять почву, но и вскопать ее как можно глубже, выкорчевать старые гнилые пни — Государство, Семью, Культуру, культ денег — и возвести на земной престол братство и науку. Коммунары пошли по правильному пути, но слишком рано остановились; надо было, чтобы участь дворца Тюильри постигла и остальные «груды камней»: и наполеоновские триумфальные арки, и собор Парижской Богоматери, и Национальную Библиотеку, и Лувр, чтобы грядущие поколения знали, что Поэзия — это прежде всего действие.
Да уж, Верлену пришлось выслушать настоящую лекцию о ликантропии!
Этот новоявленный апостол с новым же «евангелием» напоминал Полю другого оборотня, которым он сам когда-то интересовался, — Петрюса Бореля, автора «Аморальных сказок ликантропа»3. Сначала это забавляло Верлена, потом заинтересовало и покорило (в душе Поль был и оставался коммунаром). Он признавал правоту этого юнца, ведь тот стремился лишь к одному — вернуть Поэзии причитающееся ей первенство, ибо ей одной ведомо средство очищения и духовного возрождения мира. Безусловно, были и некоторые крайности в теории Ясновидца, но они, как подростковые прыщи, со временем исчезнут. Истинной сущностью Поэзии — единственно важной вещи в его глазах — оставались чувства и музыка. И это не противоречило стремлению к поискам неведомого. К тому же на этот путь уже ступил когда-то Бодлер.
Парнасцы каждый месяц собирались на своего рода цеховой ужин; событие называлось «ужин Озорных, или Злых чудаков» (оскорбительное прозвище парнасцев). Во время этой встречи в веселой и дружелюбной атмосфере читались вслух стихи. Война нарушила эту милую традицию, и она возродилась как раз в сентябре 1871 года: это должна была быть важная встреча, потому что события разбросали всех по разным городам, некоторые не виделись уже целый год. Каким радостным было торжественное возвращение!
Это был памятный вечер, приправленный сюрпризом: молодой человек, сидевший рядом с Верленом и которого последний представил как многообещающего поэта, за десертом встал и слегка срывающимся голосом прочитал свой «Пьяный корабль». Гости оцепенели от восхищения и изумления.
Эмиля Блемона на ужине не было. Какой счастливый случай! По этой причине Леону Валаду пришлось написать ему письмо, в котором он описал «по горячим следам» события того вечера, и письмо это дошло до нас. Датировано оно 5 октября 1871 года:
…..Вы много потеряли, не побывав на ужине Злых чудаков. Там нам был представлен исключительно сильный поэт по имени Артюр Рембо. Его покровителями выступали Верлен — как первооткрыватель юного таланта — и я — в роли его Иоанна Крестителя с левого берега Сены. Большие руки, большие ноги, совершенно детское лицо, более подходящее 13-летнему ребенку, синие глаза, в которых боишься утонуть; скорее нелюдимый, нежели застенчивый — таков этот парень, воображение которого, сильное и невероятно извращенное, очаровало и повергло в трепет наших друзей.
«Да ему проповеди читать!» — воскликнул Сури. Д’Эрви-льи сказал: «Это Христос среди отцов церкви». «Да это сам Дьявол!» — заявил мне Мэтр; в результате я пришел к новой и лучшей формулировке: «Дьявол среди отцов церкви». Я почти ничего не могу Вам сказать о биографии нашего поэта. Известно лишь то, что он приехал из Шарлевиля с твердым намерением никогда больше туда не возвращаться и никогда не видеться с семьей.
Приезжайте, Вы услышите его стихи и оцените их сами. Если только не какой-нибудь неприятный сюрприз (а у судьбы их много припасено!), то из него вырастет настоящий гений. Таково мое трезвое суждение; вот уже три недели, как я его вынес, и с тех пор ни минуты не сомневался в его истинности»4.
Но все же воодушевление автора письма было именно минутной вспышкой. Больше никогда Валад не упомянет Рембо, хотя тот вручил ему автограф своей «Вечерней молитвы» (обнаружен в его бумагах). Что касается Эмиля Блемона, которому Артюр подарил авторскую копию «Гласных», то он и вовсе никогда не разделит увлечение своего друга. Мы еще увидим, как Блемон, став в апреле 1872 года редактором литературного журнала, отказался печатать Рембо.
Верлен говорит горькую правду: «Когда Рембо вернулся в Париж год с лишним спустя, он не был популярен, поверьте. Великие Парнасцы (Коппе, Мендес, Эредиа) приняли новое явление плохо или не приняли вовсе. Никто, кроме Валада, Мера, Шарля Кро и меня — независимых Парнасцев, — не оказал Рембо радушного приема»5. И еще: «На этот раз он привел в восторг Кро, очаровал Кабанера, смутил и восхитил еще многих, вызвал ужас у изрядного числа дураков и по слухам даже доставил много неприятностей некоторым семействам, которые, впрочем, как утверждают, уже успокоились»[76].
Причиной успеха Артюра были любопытство и удивление, и поэтому успех его был недолговечен. Все ожидали поэта, а увидели фантазера, страдающего галлюцинациями. Общественное признание ушло, и о Рембо стали говорить как о не слишком любезном сумасшедшем, который составил себе ложное и нездоровое представление о том, что такое поэзия.
Наиболее снисходительные видели в нем несостоявшегося гения, падающую звезду, которая светит ярко, но недолго, и вскоре рассыпается в пыль. Поэзия парнасцев была основательной, невозмутимой и мраморно холодной; слушая бред этого новичка, мэтры лишь пожимали плечами, и скоро к ним присоединились даже недавние сторонники Рембо: Валад, Кро и другие. Лишь Верлен, несмотря ни на что, продолжал покровительствовать Рембо и уже собирал стихи юного поэта для последующего их издания. В его бумагах, помимо стихотворений, присланных Артюром из Шарлевиля, было обнаружено множество копий других стихов, в том числе «Пьяного корабля»6.
Рембо недолго пробыл звездой Латинского квартала, но, пока он ею оставался, ему приходилось подчиняться законам славы. Его представили мэтрам и сводили к фотографу.
Нужно было быть Теодором де Банвилем, чтобы с улыбкой встретить дерзкого автора стихотворения «Что говорят поэту о цветах». Леон Валад говорил одному из своих друзей:
«Этот малыш Рембо удивителен! Он заявил Банвилю, что пришло время уничтожить александрийский стих! Вы можете представить себе наше изумление, когда мы узнали об этой идее; но за ней последовало изложение теоретических принципов юного поэта. Мы внимательно слушали, пораженные зрелостью его суждений, так плохо вязавшейся с его юностью»7.
Это подтвердил и Банвиль, вспоминавший, как в один прекрасный день «г-н Артюр Рембо поинтересовался у меня, не нужно ли будет вскоре упразднить александрийский стих».
Делаэ добавляет: «Верлен рассказал мне, что когда Рембо прочитал свое стихотворение («Пьяный корабль») Банвилю, тот отметил, что было бы неплохо сказать вначале: «Я — тот корабль, который…» и т. д. Юный дикарь ничего не ответил, но, уходя, пожал плечами и пробормотал: «Старый осел!»8
По слухам, Рембо был представлен и Виктору Гюго, который принял его следующими словами: «Это Шекспир-дитя!»; но Верлен не упоминает ни об этой встрече, ни о разговоре. Рудольф Дарзанс, которому принадлежит первая версия рассказа об этом событии, не ручается за ее достоверность: «По крайней мере, так говорят». Гораздо вероятнее, что высказывание Гюго относилось к поэту и актеру Альберу Глатиньи. Это определение куда лучше подходило ему, нежели Рембо, у которого, если не считать его стихотворения об Офелии, нет ничего общего с великим Вильямом9.
76
Цитата из заметки Верлена о Рембо в