Отметим в скобках, что Витали умалчивает об отъезде брата в мае и его возвращении в июле; какое-то потаенное чувство, должно быть, подсказало ей, что о некоторых вещах говорить не следует.
«Языческая книга» или «Негритянская книга» — какое убожество! Одним росчерком пера Артюр похоронил эти названия и заменил их другим, более ярким — «Одно лето в аду».
Общение с Верленом вдохновило его на написание одной из наиболее удачных глав, названной «Словеса в бреду», с двумя подзаголовками: «Неразумная дева» и «Инфернальный супруг». Несчастный муж Матильды предстает в обличии неразумной девы, обольщенной и запуганной. В длинном монологе она боязливо и плаксиво жалуется на суровость, жестокость и цинизм своего спутника — Ясновидца, упорствующего в непонятном желании «изменить жизнь». «Он был еще почти ребенок. Я забыла свой долг и пошла за ним. Какая жизнь! Подлинная жизнь отсутствует. Мы пребываем вне мира. Я иду туда, куда он идет; так надо. И часто я, несчастная душа, накликаю на себя его гнев. Демон! Ты же знаешь, Господи, это не человек, это Демон»[132].
Не хватало только вступления. Оно было немедленно написано: «Однако совсем недавно, обнаружив, что я нахожусь на грани последнего хрипа, я ключ решил отыскать от старого пиршества, где, может быть, снова обрету аппетит!»[133]
Еще несколько заключительных абзацев, озаренных светом адского пламени, и книга будет закончена.
«Одно лето в аду» — это не рассуждение в собственном смысле слова, где есть посылки и заключения; это страстная речь, постоянное переосмысление влечений, склонностей и предпочтений автора в водовороте жизни, где все имеет свою противоположность: порок и невинность, Бог и ненависть к нему, тяга одновременно к первобытным цивилизациям и индустриальному обществу, навязчивая мысль о Востоке и полное его неприятие и т. д. Это манихейская[134] борьба света и тьмы, которую ведут с упрямой гордостью, кривляясь, кружась и пританцовывая.
Лейтмотив здесь — тема поражения. Рембо первый насмехается над своим честолюбием, иллюзиями и жалкими достижениями. Глава «Алхимия слова» открывается ироничными словами: «О себе. История одного из моих безумств». Так он называет то, чему посвятил жизнь — Поэзию, озаренную Ясновидением.
Каждый вечер он спускался вниз к семье, видел усталые лица и отвечал молчанием на упреки близких. «Ведь он уже почти здоров, — думали они, — но вместо того, чтобы работать, сидит на чердаке и марает бумагу».
На этой самой бумаге он изливал свою злость: «Любое ремесло внушает мне отвращение. Крестьяне, хозяева и работники — мерзость. Рука с пером не лучше руки на плуге. Какая рукастая эпоха! Никогда не набью себе руку»[135].
Сидя на чердаке и глядя сверху на копошащихся в земле родственников, он писал: «Жизнь расцветает в труде — это старая истина; однако жизнь, принадлежащая мне, не так уж весома, она взлетает и кружит вдалеке от активного действия, столь дорогого современному миру»[136].
Если, оставшись один, он иногда кричал и топал ногами, то делал это, как нам представляется, чтобы дать выход злости, которую вызывали в нем упреки домашних. П. Берришон, напротив, склонен понимать это в духе сомнительной романтики. «В часы работы, — пишет он, — сверху нередко доносились судорожные рыдания, прерываемые то стонами, то смехом, то злобными выкриками, то проклятиями».
Это сказка. Такая же сказка — история о кресте, который был якобы вырезан на его рабочем столе (когда об этом рассказали Полю Клоделю, он долго смеялся).
Итог произведения выражен в одной фразе: «Я растратил свою жизнь, ничего не осталось».
Удивительный текст, пронизанный молниями и искрами; отдельные места — возможно, лучшее, что было когда-либо написано по-французски:
Иногда я вижу на небе бесконечный берег, покрытый ликующими народами. Надо мною огромный корабль полощет в утреннем ветре свои многоцветные флаги. Все празднества, и триумфы, и драмы создал я. Я пытался выдумать новую плоть и цветы, и новые звезды, и новый язык. Хотел добиться сверхъестественной власти. И что же? Воображение свое и память я должен предать погребению! Развеяна слава художника и создателя сказок!
Я, который называл себя магом или ангелом, освобожденным от всякой морали, — я возвратился на землю, где надо искать себе дело, соприкасаться с шершавой реальностью. Просто крестьянин![137]
На рассвете, когда кошмар заканчивался, он шел, пошатываясь, его лицо было залито холодным потом и покрыто «засохшей кровью». Вокруг не было никого. Галлюцинации и демоны исчезли. Еще слабый, но полный решимости, он был похож на расслабленного из купальни в Вифезде, которого исцелил Христос[138] — эту сцену сам Артюр изобразил так: «Паралитик, лежавший на боку, поднялся, и Проклятые увидели, как удивительно уверенно он пересек галерею и исчез в городе»[139]. В «Одном лете в аду» эту мысль он выразил следующим образом: «Мы войдем в города, сверкающие великолепием».
Вскоре он вынужден был признать очевидность того, что, сбежав из ада, Проклятым быть не перестал.
Прошедшее лето было жарким. Увядшие листья на деревьях и на земле говорили:
Вот и осень.
Перечитанная и исправленная рукопись была закончена. Артюр датировал ее апрелем — августом 1873 года.
Он собрал свой урожай.
Теперь наш герой держал в руках ключ от дверей своей тюрьмы (по крайней мере он так думал) и поэтому погрузился в праздные мечты: «Я завидовал блаженству неразумных тварей — гусениц, невинных, как обитатели лимба[140], кротов в дремоте непорочности». Его хотели привлечь к сбору фруктов (в деревне работы всегда хватает), но в конце концов оставили в покое. Так побуждает нас думать Витали, когда пишет в своем дневнике: «Наступил период сбора фруктов. Мы все взялись за работу… почти все».
Осталось сделать самое трудное и самое неотложное — найти если не издателя, то хотя бы владельца типографии. Надо полагать, он пережил не один жестокий скандал, прежде чем получил от матери задаток на предполагаемые расходы. Она не понимала, как можно тратить время на писание историй без начала и конца; видимо, она очень любила своего Артюра, раз уступила ему.
— Моя книга хорошо разойдется и, если ты ссудишь мне денег на первый взнос, я сам смогу расплатиться с издателем.
В конце концов она согласилась, пожав плечами, — на эти выброшенные на ветер деньги лучше было купить участок земли.
По словам Изабель, мать попросила показать ей рукопись. Она ничего в ней не поняла.
— Что ты хотел этим сказать?
— Я хотел сказать то, что тут говорится; в буквальном и во всех других смыслах.
К кому обратиться? Артюр помнил одного брюссельского издателя, Жака Поота, жившего на улице Ошу, 37, управляющего Типографского союза, который издавал юридический журнал «Право в Бельгии». Может быть, Рембо узнал о нем, перелистывая этот самый журнал перед судом (он беспокоился за судьбу Верлена и хотел знать, сколько тот рискует получить). Может быть, Рембо уже тогда свел знакомство с Жаком Поотом. Как бы то ни было, он отправил ему рукопись. Было договорено, что Рембо получит авторские экземпляры, заплатив аванс, а весь тираж (пятьсот экземпляров, розничная цена — один франк) будет оплачен при выпуске.
Вернемся на мгновение в Брюссель, где находился несчастный Верлен. Он так и не понял, что же с ним произошло. Он не поумнел и ничего не забыл и, сидя в камере, мечтал воссоединиться с Матильдой, не порывая с Рембо. Об Артюре он вспоминает в стихотворении «Crimen Amoris».
134
Манихейство — религиозное учение, согласно которому добро и зло — равноправные начала, пребывающие в вечном противоборстве.
140
У католиков: преддверие ада, где пребывают невинные, свободные от наказаний души нехристиан.