Выбрать главу

Она медленно двинулась вперед — руки в карманах пальто, тень шляпы, слегка сдвинутой набок, падает на лицо. Здания вокруг нее взметнулись так высоко, что невозможно было увидеть небо, не запрокинув головы. Она подумала: «Сколько же вложено в этот город — и сколько он мог бы дать!..»

Из квадратного рта динамика, установленного над дверью магазина, на улицу лились звуки. Это был симфонический концерт, который шел где-то в городе. Звуки напоминали долгий бесформенный скрип, лишенный всякой мелодии, всякой гармонии, всякого ритма. Если музыка — это эмоция, а эмоцию порождает мысль, то эти звуки были криком хаоса, безрассудства, беспомощности, криком самоотречения.

Дэгни продолжала идти. Она остановилась у витрины книжного магазина, где была выставлена пирамида томов в коричневато-пурпурных обложках — «Гриф линяет». Рекламный плакат рядом сообщал: «Роман века, кропотливое исследование алчности бизнесмена. Смелая попытка показать деградацию человека».

Она шла мимо кинотеатра. Его огни залили полквартала, и только в вышине можно было разглядеть огромную фотографию и часть надписи. Фотография изображала улыбающуюся молодую женщину. Даже тем, кто видел ее лицо впервые, оно казалось примелькавшимся. Надпись гласила: «…в эпохальной драме, дающей ответ на извечный вопрос: „Надо ли женщине признаваться?»"

Она шла мимо ночного клуба. Из его дверей, пошатываясь, вышла пара и направилась к такси. Лицо девушки блестело, сильно накрашенные глаза казались темными пятнами. На ней была накидка из горностая и роскошное вечернее платье, спадавшее с одного плеча подобно халату неряшливой домохозяйки, открывая грудь больше, чем следует, — не дерзко, не вызывающе, а с каким-то усталым безразличием. Спутник вел ее, держа за обнаженную руку; на лице его была хитрая усмешка, подобающая не мужчине, живущему предвосхищением романтического приключения, а мальчишке, который вот-вот нацарапает на заборе неприличное слово.

«Что я рассчитывала увидеть?» — спросила себя Дэгни, продолжая идти. Этим люди живут, в этом проявляется их душа, их культура, их представления о счастье. Нигде ничего другого она не видела по крайней мере много лет.

На углу улицы, на которой она жила, Дэгни купила газету и направилась домой.

Ее квартира состояла из двух комнат на верхнем этаже небоскреба. Стекла углового окна делали помещение похожим на рубку плывущего корабля, а огни города превращались в блики черных волн из стали и камня. Она включила лампу, и длинные треугольники теней прорезали голые стены геометрическим узором из легких линий, составленных прямыми углами немногочисленных предметов мебели.

Она стояла посреди комнаты, одна между небом и городом. Только одно могло дать ей то чувство, которое она хотела сегодня испытать; это была единственная форма радости, которую она открыла. Она включила проигрыватель и поставила пластинку Ричарда Хэйли.

Это был Четвертый концерт — последняя написанная им вещь. Гром вступительных аккордов вымел из ее сознания все видения улицы. Концерт был мощным кличем восстания. Это было «нет», брошенное всем необозримым, бесконечным пыткам; отрицание страдания, отрицание, которое несло в себе агонию борьбы за освобождение. Звуки были подобны голосу, говорящему: «Нет никакой необходимости в боли — почему же тогда самую мучительную боль испытывают те, кто отрицает ее неизбежность? Мы, несущие любовь и тайну радости, к какому наказанию мы приговорены за это и кем?» Мучения превратились в вызов, страдания — в гимн видению будущего, ради которого стоило терпеть, стоило вынести все, даже это. Это была песнь неповиновения и отчаянного поиска.

Она сидела неподвижно, с закрытыми глазами и слушала.

Никто не знал, что случилось с Ричардом Хэйли. История его жизни была подобна коротенькой повести, написанной, чтобы проклясть величие и показать, какую цену приходится за него платить. Это были долгие годы, проведенные на чердаках и в подвалах, годы, впитавшие серый тон стен, в которых был заточен человек, чья музыка изобиловала яркими красками. Это была бесконечная изнурительная борьба против длинных пролетов неосвещенных лестниц, против замерзшего водопровода, против цены бутерброда в вонючей закусочной, против лиц людей, слушавших музыку с пустыми глазами.

Это была битва, в которой не было возможности снять напряжение в активных боевых действиях, в которой невозможно было распознать конкретного противника и приходилось лишь биться в глухую стену, стену безразличия, идеально поглощающую любой звук — удары, аккорды и крики; битва молчания для человека, который наделял звуки необычайной выразительностью; молчание безвестности, одиночества, ночей, когда случайный оркестр играл одну из его работ, а он смотрел в темноту, сознавая, что его душа изливается в дрожащих, расходящихся из радиоцентра кругах и проносится над городом, где нет ни единого человека, который ее услышит.