Принцесса Дитта не пропускала ни одной репетиции.
Сидя подле Эразма, дымя сигаретой и раздувая ноздри, она то и дело восклицала весьма бесцеремонно:
— О господи! У этой Белль ничего не выйдет! Ведь Офелия не гусыня, а принц Гамлет не гусак. Поглядите, вот она смотрит на него, точно глупая гусыня, а этот тип прямо-таки шипит, вытянув вперед шею! Ну вот, а теперь он тянет шею вверх! Даже глаза на лоб вылезли от восхищения собственной персоной! Поглядите же: вот он оглядывается по сторонам, чтобы, не дай бог, зрители не прозевали его новую позу!
Эразм чувствовал в словах принцессы соперничество. Ее глаза сулили ему нечто такое, о чем еще совсем недавно он счел бы безумием даже помыслить.
— Не встречал человека, более достойного зависти, чем вы! — заявил Жетро. — И я горжусь, что первым распознал, кто вы есть. Ведь это я вытащил вас в Границ. Впрочем, тогда и отдаленно не ведая, сколько правильно поступаю и какие это будет иметь последствия. Мало того, что вы творите тут историю театра, мало того, что вы как бы походя втянули князя и весь двор в свою театральную труппу, — стоит вам лишь кивнуть головой, и прекраснейшая из принцесс — не говоря уж о прочих особах женского пола — бросится вам на шею.
«И в самом деле, — думал Эразм, — никогда прежде я не мог и предположить такого, но за мою душу идет борьба». Во время репетиций — непостоянны наши помыслы, говорится в «Гита»,[133] их приручить труднее, нежели приручить ветер, — итак, во время репетиций помыслы молодого режиссера нередко устремлялись в Клоцше к Китти, поведавшей ему недавно свою «сладостную тайну». В душе его тогда само собой звучало: «Прощай навеки»! Но при этом «прощай» он ощущал столь сильную боль, что невольно хватался рукой за сердце. «Господин Готтер, вы переутомились», — слегка испуганно говорила ему принцесса, на что он почти язвительно отвечал цитатой из «Гамлета»: «О, если б этот плотный сгусток мяса растаял, сгинул, изошел росой!» Этими словами душа его отбивалась от второй врагини, которая, вцепившись в нее, раздирала ее на части. А наверху, на сцене стояла Ирина, и в Эразме пробуждались дикий голод и жажда, и он уже не помнил, где находится, мысленно отворяя дверь мелочной лавки под звяканье жестяного колокольчика, пробираясь в низкую комнатушку с двумя высокими, почти до потолка перинами в красную клетку и приникая к источнику, который мог утолить его жажду. То была обитель, ради которой он пожертвовал бы в такие мгновения всеми театрами, дворцами, всеми богатствами на свете, всеми надеждами и правами на грядущее блаженство рая.
— В вашем «Гамлете» действие развивается, на мой взгляд, чересчур стремительно, — заметил Оллантаг, посидев как-то раз на репетиции нескольких актов.
На что Эразм возразил, мол, так и должно быть, ибо в его постановке образ Гамлета не является самоцелью, а элегическое начало пьесы уже не может мирно покоиться в стоячих прудах и лужах, поверхность которых оживляет лишь отражение хмурого неба. Здесь идет яростный бой, то громкий, то вовсе неслышный, который, однако, не утихает ни на миг и который оба противника ведут согласно заданным свыше обстоятельствам в состоянии предельного напряжения сил.
— Основным чувством, которое вызывали у меня все спектакли, что мне довелось видеть, — продолжал Эразм, — была сонливость. Драма же призвана порождать все что угодно, но только не сонливость. Ей скорей уж свойственна бессонница жизненной лихорадки, бессонница тяжелой болезни, пароксизм всепожирающего жара и агонии предсмертных ночей и часов. В этой драме не должно оставаться ни минуты, ни тем более получаса для отвлеченной медитации и благодушества. Разве может быть что-нибудь подобное в сцене с Гамлетом и Горацио возле могилы Йорика? Земля изрыгает своих мертвецов. Йорик, шут убитого короля, принужден покинуть место своего последнего упокоения и уступить его Офелии, безумное шутовство коей далеко превосходит его собственное. Его череп катится к ногам Гамлета, к ногам того, кто сам часто разыгрывает из себя шута. Как, скажем, выразить в музыке такой ноктюрн, эти насыщенные ассоциациями, жуткие приветствия и издевки смерти? Словно среди ясного дня вдруг разразилась буря и могильная тьма окутала землю. Гамлет глядит в собственную могилу. Никогда, насколько нам всем известно, не писалось столь страшной сцены. Обреченный смерти Гамлет глядит в гнилостную дыру, как в некое гротесковое зеркало. Шут Йорик, паяц, которому приходится уступить другим свое место, вдруг выпрыгивает из могилы с шуткой примерно следующего сорта: «Милости прошу, соблаговолите занять ее». Ужас, одолевающий Гамлета, покуда он рассматривает череп шута, не имеет ни малейшего отношения к Александру Великому. Такой ли был вид у Александра в земле и так ли он пахнул, ему сейчас все равно. Ведь думает-то он о своей обрамленной локонами голове. И слова Гамлета, рожденные его мрачными размышлениями, разумеется, никак не назовешь спокойной, холодной медитацией.
После бунта в театре принцесса Мафальда вместе со своей мартышкой посетила садоводство. Одной из причин визита было желание выказать Эразму свое расположение, другой, более глубоко запрятанной, — желание не упустить случая и оседлать своего любимого конька.
Ибо Мафальда была не слишком высокого мнения о людях. Ее отличали незаурядный ум и весьма характерная, бросающаяся в глаза уродливость. Была ли она в самом деле уродлива? Была, но лишь в глазах тех, кто не хотел замечать одухотворенности, оживлявшей ее мужеподобные черты.
Эразм не испытывал особого расположения к принцессе. Ее манера судить о людях и обо всем на свете, подобно древней удаленной в отставку Норне, превращала и сам Границ, и княжеский двор, и всю возню Эразма с театром во что-то вовсе не стоящее внимания. Она срывала с любого явления идиллический покров притязаний и — голым и ничтожным — помещала его во всеобщий мировой процесс, с коим была всегда связана своим не ведающим покоя духом.
Но подобный взгляд на вещи — который она надеялась найти и в Эразме — не годился для молодого человека. Он жаждал иллюзии и нуждался в ней, и ему хватало хлопот с тем, чтобы защитить ее хотя бы от себя самого. И поначалу он не понимал, как ему быть с этим новым вторжением в его жизнь, которое не укладывалось ни в какие рамки.
Князь, княгиня и весь двор боялись принцессы, но вместе с тем выказывали ей почтение и даже восхищение. Небольшой дворец, в котором она, как уже упоминалось, держала всевозможных редких зверей, был весьма примечательным и в прочих отношениях. Маленький сад, где чуть в стороне помещался дворец, обихаживался двумя десятками опытных садовников, неустанно пекущимися о множестве экзотических растений в теплицах и под открытым небом. Ее светлость была чрезвычайно богата, но свой роскошный образ жизни она ограничила очень маленьким пространством, благодаря чему и сад, и дворец отличало достойное удивления своеобразие.
Принцесса Мафальда слыла одаренной художницей и дружила с Кармен Сильвой, королевской поэтессой. Это уже не Границ, отметил про себя Эразм, в первый раз не без некоторого раздражения вступая в мир принцессы Мафальды.
Свыше десятка лет она провела в странствиях по морям и континентам. Хотя сама она этим ничуть не бахвалилась, Эразм вскоре убедился, что нелегко назвать сколь-нибудь известное место на земном шаре, где бы она не побывала. Она говорила о Цейлоне, Сиаме, Бенаресе так, как немцам свойственно говорить о Берлине или Бреслау. Поездки в Лондон или Париж были для нее просто короткими экскурсиями. Исходя из собственного опыта, она изрекала интереснейшие суждения о французской культуре в Канаде, о францисканцах в Калифорнии, о красотах и змеях в Рио, о Кейптауне, о Конго и даже о дворе негуса Абиссинии, куда ей удалось проникнуть.
Примерно неделю спустя после бунта в театре принцесса давала прием с чаем в честь Эразма Готтера. Художник фон Крамм, каждодневно навещавший Мафальду, объяснил Эразму, что сие событие означает вступление в законную силу его успехов в Границе. Новое лицо, сказал он, лишь тогда считается по-настоящему принятым при дворе, когда дворец принцессы Мафальды распахивает для него свои двери.
133
«Гита» или «Бхагавад-Гита» — одна из частей «Махабхараты», древнеиндийского героического эпоса.