Он, продолжал Фридрих, собственно говоря, еще не имеет ни малейшего представления о том, чем и как будет заниматься. Эта мысль противоречила тому, о чем Фридрих говорил сегодня за этим столом. Теперь он сказал, что ни в коем случае не собирается ни практиковать как врач, ни заниматься бактериологией. Может быть, он станет книги писать. Какие, он сам еще не знает. У него, например, были кое-какие мысли о Венере Милосской. В голове у него готовая работа о Петере Фишере и Адаме Крафте.[60] А может быть, он сочинит своеобразный роман о жизни, где будет изложено нечто вроде современной философии.
— В этом случае, — сказал Фридрих, — я начну там, где Шопенгауэр оставил за собою дыру. Я имею в виду его слова из книги «Мир как воля и представление», которые всегда хранятся в моей памяти: «Дело в том, что за нашим существованием таится нечто такое, что становится нам доступно лишь тогда, когда мы стряхиваем с себя мир».
Эти рассуждения молодого ученого, переживавшего запоздалую пору «Бури и натиска», были выслушаны с вниманием и получили одобрение. Вилли сказал:
— Стряхивать с себя мир, господин доктор, — это по части художника Франка. Расскажи-ка, Франк, как ты в Америку попал!
— Или, Франк, о вашем пешем походе в Чикаго! — предложил Лобковиц.
— Или, — дополнил Риттер, — о бостонском приключении, когда вы перепились и вас на повозке доставили прямехонько в полицейский участок.
— О, это было неплохо, — сказал Франк, спокойно улыбнувшись и откинув со лба локоны, — не то бы не избежать мне простуды.
К удивлению Фридриха, все высказывания Франка вызывали взрывы хохота.
— Наш Франк поистине гениальный художник, — сказал Вилли, наливая Фридриху кьянти, — но и самый большой оригинал всех пяти континентов.
Тут появился Симоне Брамбилла, повар-итальянец, принесший собственноручно десерт и сыр и пожелавший узнать, понравились ли кушанья. Беседу вели на итальянском языке и в таком доверительном тоне, что было ясно, в каких прекрасных отношениях состоят хозяева и повар.
— Встряхнемтесь-ка! — воскликнул вдруг Вилли. — Синьор Симоне Брамбилла, old fellow,[61] вы нам сейчас что-нибудь набренчите! И еще cantare![62] Понятно? Ma forte,[63] a не mezza voce![64]
И, сняв с полки мандолину, он сунул ее в руки шефу кухни.
— Signore Guglielmo e sempre buffo![65] — сказал повар.
— Да, да, buffo, buffo! — крикнул Франк, ударяя по столу кулаком.
По лицу его блуждала теперь уже несколько бессмысленная улыбка.
Своим полотняным колпаком на голове, полотняной курткой и полотняным передником повар, прекрасно владевший мандолиной и обладавший хорошим голосом, настраивал своих слушателей на веселый лад. Им передавался ритм, в котором он играл на своем инструменте, напевая уличные песенки, какие можно услышать повсюду в Италии, а чаще всего в Неаполе. Фридрих откинулся на спинку стула и закрыл глаза. В мыслях своих он увидел морские берега и голубые заливы Италии. Коричневые храмы дорийцев в Пестуме, скалы на Капри. Как только повар заканчивал очередную песенку, раздавались аплодисменты. В один из таких моментов в обеденный зал вошла Петронилла, шепнувшая что-то на ухо Вилли Снайдерсу, после чего он счел нужным передать ее сообщение Фридриху. Тот сразу же вскочил, и оба вышли из зала.
Какой-то человек и внушительного вида дама, не обращая внимания на протест Петрониллы, пробрались в спальню Ингигерд. Фридрих и Вилли вошли в ту минуту, когда эта дама, одетая, кстати, ярко, пыталась разбудить спящую девушку, приговаривая:
— Дитя мое, ради бога же, дитя мое, прошу вас, проснитесь!
На вопрос, по какому праву она проникла в эту комнату, незнакомка ответила, что она владелица самого крупного театрального агентства в Нью-Йорке и что в свое время через нее был заключен контракт между Уэбстером и Форстером и отцом этой дамы. Отец дамы, добавила она, получил аванс в тысячу долларов. Время деньги, особенно здесь, в Нью-Йорке, и если дама не может выступить сегодня, то нужно ведь, сказала она, подумать о завтрашнем дне. Она, мол, готова пойти даме навстречу, но у нее же кроме этого дела еще сотня других. А чтобы завтра выступить, барышня должна сию же минуту отправиться с нею в нью-йоркский салон Жерсона, дабы за ночь ей изготовили костюм. Заведение это находится на Бродвее, а внизу у дверей их ожидает кэб.
Все это владелица агентства произнесла в спальне Ингигерд, намеренно не понижая голоса. Фридрих и Вилли просили ее успокоиться — один, два, три раза, но это ни к чему не привело. Тогда Фридрих сказал:
— Барышня вообще не будет выступать!
— Ах так! В таком случае уже послезавтра она будет втянута в пренеприятнейший процесс! — услышал он в ответ.
— Эта дама не достигла совершеннолетия, — сказал Фридрих, — а ее отец, с которым вы заключили контракт, по-видимому, скончался при катастрофе «Роланда».
— Но я ни в коем случае не собираюсь кидать на ветер тысячу долларов! Ни за что на свете! — ответила агентша.
— Дама больна, — сказал Фридрих, после чего последовало:
— Хорошо, тогда я пришлю своего врача.
— Я сам врач, — ответил Фридрих.
— Но врач, судя по всему, немецкий, — сказала агентша, — а мы лишь американских врачей считаем компетентными.
Могло статься, что эта американка, вооруженная мужской головой, мужской энергией и мужским голосом, добилась бы все-таки своего, если бы не беспробудный сон девушки, оказавший сопротивление шуму и всем попыткам поднять ее с постели. Да и Фридрих был столь решителен, что агентша наконец сникла и вынуждена была покуда очистить поле боя. А Вилли пришла в голову прекрасная идея, значение которой Фридрих оценил не сразу. Вилли заявил явно оторопевшей агентше, что если она не сложит оружие, он поставит в известность о случившемся «Society for the Prevention of Cruelty to Children»,[66] ибо фройляйн Хальштрём еще не достигла семнадцатилетнего возраста.
— Господа, — сказала непрошеная гостья, явно меняя тон, — подумайте только о тех колоссальных суммах, какие вот уже целый месяц тратят Уэбстер и Форстер, да и я тоже, на рекламу. Я рассчитывала на турне до самого Сан-Франциско. Теперь, когда эта дама вошла в число спасенных пассажиров «Роланда» и к тому же потеряла отца, она становится гвоздем season.[67] Такая сенсация! Если мисс Хальштрём будет теперь выступать, она за три месяца получит пятьдесят тысяч долларов чистой прибыли и вернется в Европу с такими деньгами! Вы готовы взять на себя ответственность перед нею за потерю такого гигантского гонорара?
Когда агентша и ее спутник удалились, Вилли Снайдерс подтвердил, что он в самом деле уже две-три недели тому назад на всех заборах строительных площадок, бочках с цементом и столбах видел афиши представления «Mara or the Prey of the Spider», причем иногда с изображением танцовщицы в натуральную величину. Она выглядела там подростком, неким альбиносом с красными, как у кролика, глазами и волосами шафранового цвета. А сзади, подстерегая ее, сидел в своих сетях паук с телом величиною с воздушный шарик. Эти афиши выполнены самым талантливым графиком Нью-Йорка, и Фридрих, добавил Вилли, может их еще увидеть своими глазами на улицах.
— Поэтому, — закончил он, — мне странно думать, что я сам в свое время глазел на эти афиши, ни о чем не подозревая, а теперь вот фройляйн Ингигерд вместе с вами живет в нашем доме. Да, жизнь сочиняет потрясающие вещи. Уверяю вас, господин доктор, что, глядя на афишу, я думал о чем и о ком угодно, но только не о вас и что она не могла иметь для меня никакого значения, кроме как являться примером кричащей рекламы варьете.
Когда оба возвратились в столовую, повара там уже не было. Лобковиц и Франк поругались, вернувшись к дневному спору о том, кто более велик — Рафаэль или Микеланджело. Вилли рассказал о состоявшемся только что сражении с амазонкой. Художники возмутились и торжественно заявили, что не выдадут подопечную особу, даже если весь Нью-Йорк против них ополчится. Фридрих вынул часы, увидел, что стрелки показывают десять часов, и пересказал обещание Артура Штосса ровно в половине одиннадцатого вечера предстать перед публикой. Предприимчивый Вилли Снайдерс предложил друзьям отправиться всем вместе к Уэбстеру и Форстеру, чтобы посмотреть выступление безрукого артиста.
60
Фишер Петер (1460–1529) и Крафт Адам (ок. 1460–1508 или 1509) — немецкие скульпторы эпохи Возрождения.