Возможно, увидев с этой ограды разложение тела, Гюстав стал тем робким и сосредоточенным в себе мальчиком, каким его описывают. Он был отчужден и ироничен, высокомерен, но полон сознания своей тленности, а также своего могущества. Прочитай его лучшие произведения — не те образцы эпитетов, скучные ювелирные витрины слов, но самые жестокие страницы этого беспощадного романа, и ты заметишь, что именно этот мальчик, чувствительный и разочарованный одновременно, описывает жестокость жизни со злобным наслаждением. Меланхолия и грусть образуют задник сцены. Мир отталкивает его, ранит, внушает скуку, и он горделиво решает создать другой мир, по своему образу и подобию. Он не станет спорить с гражданским обществом, как с наивной несправедливостью к своему таланту претендовал Бальзак, но будет соперником самому Богу. Зачем было бы творить, если бы данная нам действительность нас удовлетворяла? Бог не сочиняет художественных произведений, они рождаются из нашего несовершенства, из недостатков мира, в котором нас заставили жить. Ни я, ни ты не просили, чтобы нас произвели на свет, нас вытащили сюда насильно.
И не подумай, что Флобер написал историю этой несчастной, потому что его попросили, — нет, он написал, повинуясь внезапному предчувствию, что благодаря этой истории из полицейской хроники он сумеет написать собственную, потаенную историю, высмеяв себя самого с жестокостью, с которой лишь великий невропат способен говорить о своем «я», выставляя себя в смешном виде через образ провинциальной, жалкой невропатки, которая, как он, любила дальние страны и чужие края. Перечитай главу VI, и ты увидишь, как он наслаждается другими временами и местами, путешествиями и почтовыми каретами, похищениями и экзотическими морями: романтические иллюзии в чистом виде, как они навсегда запали в душу этому мальчугану, забравшемуся на ограду. Таким образом, тема этого романа — тема его собственного существования, с каждым днем возрастающая дистанция между реальной жизнью и фантазией. Грезы, превратившиеся в пошлую действительность, возвышенная любовь, обернувшаяся смехотворной интрижкой. Что оставалось этой бедняжке, кроме самоубийства? И, принеся в жертву несчастную, беззащитную, смешную деревенскую мечтательницу, Флобер (с грустью) спасает себя.
Спасает себя… Так только говорится, таково поверхностное суждение, каким оно бывает всегда, когда мы за собой не следим. Но я знаю, что пролепетала бы моя мать со слезами на глазах, думая уже не об Эмме, а о нем, о несчастном, оставшемся жить Флобере: «Да поможет ему Бог!»
Столкновение романтической души с миром звучит здесь саркастическим диссонансом, описано с садистской яростью. Чтобы уничтожить или высмеять свои собственные иллюзии, автор создает сцену ярмарки, карикатуру на буржуазное бытие: внизу, на площади, речи муниципальных чиновников, наверху, у окна грязного гостиничного номера, другая риторика, риторика Родольфа, обольщающего Эмму шаблонными фразами. Жестокая диалектика пошлости посредством которой романтик Флобер, строя пугающие гримасы, издевается над ложной романтикой, — так истинно религиозного человека может стошнить в церкви, заполненной ханжами. Это и есть Флобер! Патрон объективности!
И, кстати сказать, прошу тебя больше не употреблять это слово — это почти то же самое, что говорить мне о субъективности науки. Гордись тем, что принадлежишь континенту, который в столь малых и слабых странах, как Никарагуа и Перу, породил столь грандиозных поэтов, как Дарио[88] и Вальехо[89]. Будем самими собой, раз и навсегда! Пусть господин Роб-Грийе[90] не поучает нас, как надо писать романы. Пусть оставит нас в покое. И главное, надо, чтобы талантливая молодежь, вроде тебя, перестала со священным трепетом слушать то, что нам приказывает тамошняя помесь византийцев с террористами. Если варварские страны дали столько великих творцов, то лишь потому, что были далеки от этих судилищ утонченных умов: вспомни о русских, о скандинавах, о североамериканцах. Итак, забудь о приказах, приходящих из Парижа, отдающих парфюмерией и салонами мод.
Объективность в искусстве! Если наука может и должна отказаться от «я», для искусства такое невозможно, и тщетны попытки представлять это его долгом. Подобная «импотенция» и есть сила искусства. Фихте говорил (примерно так), что объекты искусства это создания духа, а Бодлер считал искусство магией, охватывающей и творца и мир. Таинственные пещеры, в которых обитают творения Леонардо, голубоватые загадочные доломитовые скалы, мерцающие словно на дне морском, позади его странных лиц, — что они, как не выражение духа Леонардо.
89